Между светом и тьмой. Легенда о ловце душ.
41 пост
41 пост
2 поста
Холодный осенний дождь обрушился на лес внезапно, словно само небо решило стереть последние следы беглянки. Тяжелые капли барабанили по листьям, по плащам наемников, по крупам лошадей, превращая узкую лесную тропу в вязкое месиво из грязи и воды. Копыта тонули в лужах с чавкающим звуком, брызги летели вверх, пачкая стремена и сапоги.
Рагнар ехал первым, низко пригнувшись к шее своего гнедого жеребца. Его глаза, все еще слегка покрасневшие после той ослепительной вспышки на берегу, пристально всматривались в землю. Следы подков черного мерина Дианы еще виднелись — глубокие, неровные от спешки, — но с каждой минутой они становились все менее различимыми.
Позади него, едва поспевая, ехали Кейра и Сигрид. Кейра держала арбалет под плащом, защищая тетиву от влаги. Сигрид то и дело морщился — рана на локте, куда вонзился кинжал Святослава, саднила при каждом движении руки.
Трое оставшихся. Из семерых.
Эта мысль тяжелым грузом давила на всех.
Сигрид первым нарушил молчание. Голос его звучал зло и хрипло, перекрывая шум дождя:
— Надо было прикончить его там, у брода, командир. Добить, пока он еще дышал. Этот Святослав… он зарезал Бьорна. Одним точным ударом по шее. Я видел, как тот захрипел и рухнул лицом в грязь. Бьорн был хорошим бойцом. Надежным. А мы оставили его убийцу живым валяться в луже собственной крови. Это неправильно.
Рагнар не сразу ответил. Он придержал коня, позволяя остальным приблизиться. Дождь стекал по его лицу, смешиваясь с потом и грязью. В памяти всплыли последние мгновения той ночи: Святослав, весь в крови, с двумя арбалетными болтами в теле — в бедре и груди. Как он стоял, опираясь на меч, словно скала, которую никто не может свалить. Как потом его пальцы разжались, и тяжелое тело рухнуло в грязь с глухим стуком. Рагнар тогда почувствовал странное, почти брезгливое сочувствие. Не жалость — именно брезгливое сочувствие к человеку, который уже перестал быть угрозой. Он стал просто умирающим. Обреченным. Судьба сама должна была решить его участь.
Добивать его означало бы опуститься до уровня мясника, а Рагнар всегда считал себя выше этого. Это сохраняло в нем внутреннее ощущение превосходства: они победили лучшего воина, которого он встречал за многие годы странствий.
— Он уже покойник, Сигрид, — спокойно произнес Рагнар, не оборачиваясь. Его голос был ровным, почти равнодушным. — Два болта. Глубокие раны. Кровь хлестала, как из зарезанной свиньи. Плечо разворочено, бедро пробито насквозь, а тот, что в грудь… Легкое задето, не иначе. До утра он не доживет. А если чудом и доживет — гной, лихорадка, гангрена сожрут его. Добивать его было бы пустой тратой времени. И чести. Когда он упал… он уже не был врагом. Просто человек в грязи. Жалко даже стало, по-своему. Пусть судьба сама решит. Я не палач.
Кейра, ехавшая чуть позади, коротко кивнула, стряхивая воду с капюшона:
— Согласна с Рагнаром. Он был хорошим воином. Лучше многих. Дрался как демон. Даже когда мы его окружили семеро — он стоял и бился.
— Бьорна жаль, но добивать его… это был бы акт милосердия.
Сигрид проворчал что-то неразборчивое, но спорить не стал. Он потрогал повязку на локте — кровь снова проступила. Рагнар помолчал, глядя, как дождь размывает последние следы копыт впереди. Потом добавил тише, с тяжелым вздохом:
— Я уже жалею, что мы вообще ввязались в эту охоту за девчонкой. Слишком дорого обошлась. Бьорн мертв. Толстяк, кривоносый, быкообразный — все полегли у того костра. Тоже жаль, у меня были планы на этих тупиц, но увы, они погибли из-за девки. А золото Совикуса… оно теперь кажется проклятым. Но дело нужно закончить. Если вернемся в Вальдхейм без нее — советник с нас шкуру спустит живьем. Он не прощает неудач. Так что едем дальше. Найдем ее — и покончим с этим.
Сигрид и Кейра молча кивнули. Никто не возразил.
Дождь усилился, превращаясь в настоящую стену воды. Следы Ворона окончательно исчезли — тропа стала сплошным потоком грязи. Наемники остановились, оглядываясь по сторонам. Видимость упала до нескольких десятков шагов.
Вдруг впереди, сквозь серую пелену дождя, слабо замерцал желтый огонек — теплый, манящий свет окна.
— Деревня, — коротко сказал Рагнар. — Едем туда. Ночью в такую погоду мы ее все равно не найдем. Отдохнем, высушимся. Утром продолжим.
Они свернули с тропы и направились к огонькам.
Деревня называлась Каменный Ручей — маленькое поселение рыбаков и лесорубов, приютившееся на берегу широкого ручья, который сейчас шумел полноводно от дождя. Дома из грубых бревен стояли тесно, крытые соломой, которая теперь промокла насквозь.
Собаки лаяли из-под заборов, но без особой злобы — устало, привычно.
Наемники спешились у единственной корчмы — низкого бревенчатого здания с покосившейся вывеской «У Сома». Лошадей завели в маленькую конюшню, дали овса и сена. Сами вошли внутрь, стряхивая воду с плащей и сапог.
В корчме было тепло, пахло дымом очага, жареной рыбой, свежим хлебом и мокрой шерстью. Несколько местных — бородатые мужчины в грубых рубахах и женщины в платках — сидели за столами, тихо переговариваясь. При появлении троих вооруженных незнакомцев разговоры стихли, взгляды стали настороженными.
Рагнар выбрал дальний стол в углу, спиной к стене. Кейра села так, чтобы видеть вход, Сигрид — рядом. Они заказали горячего вина с пряностями, жареного сома, черного хлеба, сыра и немного копченого мяса. Говорили мало, голоса держали низко. Кейра пила медленно, не отрывая глаз от зала. Сигрид морщился от боли в руке, но старался не показывать. Рагнар лишь пригубил вино — он не позволял себе расслабляться полностью.
Они вели себя тихо и скромно, стараясь не привлекать лишнего внимания: не шумели, не хвастались, не лезли в разговоры местных. Просто трое усталых путников, промокших под дождем. Но местные все равно поглядывали с опаской — слишком много оружия, слишком суровые лица.
Когда в корчму зашел староста — крепкий бородатый мужчина с узловатыми руками рыбака и густыми бровями, — Рагнар подозвал его легким кивком головы.
— Мир тебе, хозяин. Присядь на минуту, если не возражаешь. Хочу спросить кое-что.
Староста подошел неохотно, но сел на краешек скамьи. Его глаза быстро оглядели троицу.
— Спрашивай, путник.
Рагнар улыбнулся уголком рта — холодно, без тепла.
— Не проходила ли здесь сегодня молодая девушка? Лет восемнадцати-двадцати, темноволосая, голубые глаза. Красивая. Ехала на большом, черном как смола жеребце, крепком, быстром. Возможно, одна, испуганная.
— Нет, такой не видывал, — ответил староста не раздумывая. — Девушки у нас тут все местные, да и лошадей таких черных никто не держит. А что, беда какая случилась? Родственница потерялась?
Рагнар покачал головой.
— Просто ищем одну… заблудшую. Может, кто-то видел?
— Нет, ничего такого. Дождь весь день, тропы размыло. Если бы проезжала — заметили бы. У нас деревня маленькая.
Рагнар кивнул, поблагодарил коротким наклоном головы и отпустил старосту. Когда тот отошел, он тихо сказал своим спутникам:
— След потерян окончательно. Но она одна, без припасов, без карты. В ночном лесу, под дождем. Далеко не уйдет. — Он повернулся обратно к старосте, который уже собирался уходить: — А какие деревни дальше по дороге? Куда она могла направиться?
— Дальше? — задумался староста и почесал бороду. — Ближайшая — Сольвейг. Два дня пути, если по главной тропе. Рыбацкая деревушка у моря, побольше нашей. Есть еще короткая дорога через холмы, но в такой дождь там опасно — можно в болото уйти или лошадь загнать.
Рагнар запомнил название, поблагодарил еще раз. Староста ушел, а наемники допили вино в молчании. Дождь продолжал стучать по крыше корчмы, словно отсчитывая оставшиеся часы до рассвета. Рагнар поставил кружку и посмотрел на своих людей:
— Завтра на рассвете выдвигаемся в Сольвейг. Там ее и найдем.
Ночь выдалась тяжелой. Дождь стучал по крыше корчмы не переставая. В маленькой комнате наверху, которую они сняли на троих, было душно и так же пахло мокрой шерстью и дымом.
Сигрид сразу лег в постель. Рана на локте, полученная от Святослава, была перевязана грубой тряпкой. Сначала он просто морщился, потом начал беспокойно ворочаться. К полуночи его начало трясти: кожа горела, лоб покрылся испариной, дыхание стало частым и хриплым. Кейра первой заметила неладное:
— Сигрид? Что с тобой?
Он не ответил, глаза были полуприкрыты, щеки пылали. Рагнар подошел, положил ладонь ему на лоб и почувствовал сильный жар, почти обжигающий.
— Проклятье… — прошептал он. — Рана воспалена.
Они размотали повязку. Локоть распух, кожа вокруг натянулась и покраснела, края раны были горячими, с желтоватым гноем. Запах стоял тяжелый, кислый. Сигрид застонал сквозь зубы:
— Горячо… рука… немеет…
Кейра смочила тряпку холодной водой из кувшина и положила ему на лоб. Рагнар сидел рядом до утра, наблюдая, как товарища колотит озноб, а потом снова бросает в жар.
На рассвете дождь немного утих, но небо оставалось свинцовым. Рагнар спустился вниз, нашел старосту у колодца.
— У нас человек сильно болен. Рана на руке воспалилась, лихорадка. Есть в деревне лекарь или знахарка?
— Лекаря нет, — нахмурился староста. — Знахарка есть — старая Хельга. Живет на краю деревни, у старой ели. Я сейчас пошлю мальчишку, пусть приведет.
Через час в комнату вошла знахарка — худая старуха с седыми космами, острым взглядом и мешком через плечо. От нее пахло травами и дымом. Она молча подошла к Сигриду, который почти ни на что не реагировал, села на табурет и размотала повязку. Осмотрела рану внимательно, потрогала распухшую руку, понюхала гной.
— Плохо дело, — сказала Хельга хрипло. — Зараза пошла глубоко. Кровь горячая, рука может почернеть. Если сейчас не остановить — потеряешь руку, а то и жизнь.
Рагнар стоял рядом, скрестив руки на груди. Лицо его было мрачным.
— Что нужно делать?
Хельга достала из мешка глиняный горшочек с мазью темно-зеленого цвета, пучок сушеных трав и маленький флакон с темной жидкостью.
— Мазь класть толстым слоем утром и вечером. Отвар этих трав пить три раза в день — по полкружки. И вот это — настойка из корня кровохлебки и ивы. По десять капель в воду каждые шесть часов. Сбивает жар и тянет гной. — Она посмотрела на Рагнара и продолжила: — Но главное — покой. Минимум сутки, лучше двое. Если повезете его сейчас по дороге — тряска разнесет заразу по всему телу. К вечеру уже будет бредить, а к утру… может и не проснуться.
Рагнар сжал челюсти. В глазах вспыхнула ярость. Он отвернулся к окну, где все еще моросил дождь.
— Сутки? У нас нет времени! — прорычал он тихо, но голос дрожал от злости. — Мы должны двигаться сегодня. Девчонка уходит все дальше.
Старуха пожала плечами.
— Тогда сразу иди хорони товарища в лесу. Это твой выбор.
— Рагнар… — тихо сказала Кейра, — Сигрид не выдержит дороги. Он уже не в себе.
Рагнар молчал долго. Кулаки были сжаты так, что побелели костяшки. Он ненавидел задержки. Ненавидел, когда обстоятельства оказывались сильнее его воли. Но терять еще одного человека не хотел. Наконец он выдохнул сквозь зубы:
— Хорошо. Остаемся до завтрашнего утра. Сутки. Ни часом больше.
Хельга кивнула:
— Я зайду вечером еще раз. Следите за жаром. Если поднимется выше — обтирайте холодной водой.
Когда знахарка ушла, Рагнар сел на край кровати, глядя на Сигрида, который метался в полубреду.
— Чертова девчонка… — прошептал он. — Из-за нее мы теряем время, людей, силы…
Кейра положила руку ему на плечо.
— Мы ее догоним. Она одна, без еды, без оружия. А мы все равно найдем.
Рагнар не ответил. Он смотрел в окно, где серое небо обещало новый дождь. Они остались в Каменном Ручье еще на сутки.
За тонкой дощатой стеной корчмы кто-то надрывно закашлялся. Внизу натужно скрипнула входная дверь, впуская в корчму холодную сырость и запах прелой листвы. Сигрид болезненно застонал во сне, баюкая раненую руку. А за темным окном ливень продолжал свою работу. Он методично смывал отпечатки копыт и пятна крови — стирая следы прошлого, уходящего в небытие, и размывая контуры будущего, скрытого за непроглядной стеной дождя.
Святозар сидел у остывшего очага, подтянув к груди худые колени. В доме пахло сыростью и старым дымом, а за бревенчатыми стенами выл ветер — протяжно, будто оплакивал его родителей.
Отец, купец Доброгнев, и мать, тихая Лада, ушли в торговый поход три луны назад. Говорили, где-то у порогов на Днепре на них напали разбойники. Никто не вернулся — ни отец с ладьей, гружённой мехами и мёдом, ни мать, которая всегда провожала мужа с улыбкой, а в тот раз решила поехать с ним — «мир посмотреть».
— Вот и посмотрела… — подумал Святозар, чувствуя, как что-то горячее подступает к горлу.
А вчера в дом ввалился дядя Гордей — широкоплечий, громогласный, с густой бородой и тяжёлым шагом. За ним, точно тень, следовала его жена Ярослава — сухощёкая, с глазами, блестящими как у вороны, высматривающей добычу.
— Всё, что было твоего отца, теперь наше, сирота, — рявкнул Гордей, даже не глядя на мальчика.
Ярослава лишь скривила губы в довольной ухмылке, медленно окидывая взглядом полки, сундуки, и остальное, будто прикидывала, как половчее распорядиться добром.
Ночью Святозар проснулся от странного звука.
Шорох — будто кто-то возился в углу, где стояла старая кадка, потемневшая от времени.
Мальчик приподнялся на соломенной подстилке, вглядываясь в темноту.
Сначала подумал — мышь. Но шорох становился всё громче, и в свете лунного луча, пробивавшегося сквозь щель в ставне, мелькнул силуэт: маленький, сгорбленный, с бородой до пола, спутанной и мшистой, как старый корень.
— Не бойся, малец, — прошелестел голос, сухой, как осенний лист. — Я тут давно живу… ещё деда твоего знал. А ты, гляжу, последний из ихнего рода остался.
Святозар замер. Сердце колотилось так сильно, казалось, вот-вот выскочит из груди. Но в глазах того старичка светилось что-то доброе — тёплое, почти родное.
Наутро после той странной ночи жизнь Святозара перевернулась с ног на голову.
Едва солнце поднялось над крышами, дядя Гордей рявкнул на весь дом:
— Хватит дрыхнуть, сирота! Работай, коли жрать хочешь!
Ярослава стояла у очага, и, даже не глядя на мальчика, швырнула ему краюху черствого хлеба. Кусок ударил Святозара в грудь и глухо упал на пол.
— Дров наколи, воды натаскай, да поживее шевелись, — прошипела она, и глаза её блеснули жадным блеском.
Святозар молча поднял хлеб, сжал его в ладонях и вышел во двор.
Его дом, раньше был полон тепла, запаха мёда и смеха матери, теперь гудел чужими голосами. Даже стены, казалось, смотрели на него с укором.
День тянулся бесконечно. Мальчик таскал воду от реки в тяжёлом деревянном ведре, пока плечи не заныли, а потом стоял у колоды, размахивая топором, который был ему почти по росту.
Дядя Гордей сидел на лавке, попивая квас из глиняной кружки, и время от времени лениво покрикивал:
— Не ленись, малец, а то плёткой научу!
Ярослава же шныряла по дому, перебирая сундуки матери Святозара. Мальчик видел, как она вытащила вышитый пояс с серебряными бляхами и быстро сунула его за пазуху — будто своё добро.
К вечеру Святозар, уставший и голодный, рухнул на солому в углу горницы. Родственники, наевшись каши с салом, сваренной из припасов отца, улеглись на широкую лавку у печи. Мальчику же оставили лишь холодный пол да тонкий овечий кожух.
Он лежал, слушая, как за стеной трещит сверчок, и думал о ночном старичке.
«Привиделось, поди…» — шепнул он себе, но где-то глубоко в груди теплилась надежда.
А потом началось странное.
Сначала Ярослава, уже задремавшая, вдруг вскрикнула и вскочила, хватаясь за ногу.
— Кто-то укусил меня! — завопила она, озираясь по сторонам.
В полутьме не было видно ничего, кроме её растрёпанных волос.
Гордей недовольно буркнул что-то про крыс и перевернулся на другой бок.
Через час дядя сам взвыл — его кружка, стоявшая у изголовья, вдруг опрокинулась и плеснула остатки кваса прямо ему в лицо.
— Проклятье какое-то! — прорычал он, вытирая бороду рукавом.
Святозар, лежа в своём углу, прикусил губу, чтобы не улыбнуться.
И всё же он заметил — в тени у печи на миг мелькнул крошечный силуэт, а потом исчез, словно растворился в воздухе.
Наутро чудеса продолжились.
Ярослава, решившая испечь лепёшек, заголосила: горшок с мукой, его она только поставила на стол, оказался полон золы.
— Это ты, гадёныш?! — сорвалась она на мальчика.
Святозар лишь покачал головой — сам не понимая, что происходит.
А Гордей, выйдя во двор за топором, вернулся красный от злости: лезвие оказалось вколоченным в колоду так глубоко, и не поддалось даже его силе.
— Будто леший шутит… — пробормотал он, оглядываясь, и впервые в его глазах мелькнул страх.
Святозар молчал, но в душе его росло тёплое чувство. Он вспомнил слова старичка: «Последний из рода остался…»
И той ночью, когда дом затих, мальчик тихонько отломил кусок хлеба, оставшийся с ужина, налил в плошку молока и поставил у очага.
— Если ты тут, дедушка, — прошептал он, — спасибо тебе.
Утром плошка была пуста, а на соломе рядом лежал маленький гладкий камешек с вырезанным знаком — будто подпись от невидимого друга.
Прошло несколько дней, и дом, некогда родной и тёплый, превратился в холодную клетку.
Гордей и Ярослава будто состязались, кто выжмет из мальчика больше сил.
Дядя гнал его таскать тяжёлые мешки с зерном, последние остатки в амбаре отца, а Ярослава — то за дровами, то за водой, то чистить котлы до красноты рук в ледяной реке.
— Неча сироте жировать, — цедила она сквозь зубы, а Гордей лишь посмеивался, глядя, как Святозар надрывается.
Ночами мальчик падал на солому, дрожа от холода, и шептал в темноту имена отца и матери — будто те могли услышать его через толщу снов и времени.
Родственники же не только мучили Святозара — они разоряли дом.
Гордей продал отцовский резной ларь какому-то проезжему купцу за полцены, а Ярослава перерыла сундуки, присвоив себе материну красоту: янтарные бусы, серебряные кольца.
Однажды Святозар застал её за медным зеркальцем — она примеряла нарядный сарафан Лады.
В горле у него встал ком.
— Не твоё это… — вырвалось у мальчика.
Ярослава обернулась, хлестнула его по щеке так, аж в ушах зазвенело.
— Молчи, щенок, — прошипела она. — А не то в лесу сгниёшь.
И в её глазах мелькнула тень — не человеческая, хищная, как у зверя.
Но чем хуже становилась жизнь, тем чаще вмешивался невидимый хранитель. После той ночи с хлебом и молоком Святозар каждую ночь оставлял подношение у очага — то кусок лепёшки, то ложку мёда, все то что удавалось утаить от жадных глаз Ярославы. И домовой отвечал.
Однажды утром Гордей, собравшийся идти к соседям, обнаружил, его лучшие сапоги, сшитые из мягкой кожи, разорваны в клочья, будто их грыз сердитый пёс.
— Это ты, паршивец?! — заревел он, схватив Святозара за шиворот.
Но мальчик лишь мотал головой, а в углу горницы будто кто-то тихо фыркнул, сдерживая смех.
В другой раз Ярослава, решившая сварить похлёбку, выронила горшок — из-под крышки полезли жуки, десятки чёрных, блестящих, шуршащих по полу. Она визжала, топая ногами, а Гордей, прибежавший на крик, поскользнулся на разлитом масле, которого там и быть не могло.
Святозар начал замечать закономерность: стоило кому-то из них поднять на него руку или сказать злое слово, как в доме непременно случалось что-нибудь странное. И однажды ночью он решился заговорить с домовым снова.
Дождавшись, пока Гордей захрапит, а Ярослава перестанет ворочаться, мальчик сел у очага, подложив под себя старый кожух, и шёпотом позвал:
— Дедушка… ты тут? Я знаю, это ты мне помогаешь. Покажись, прошу.
Тишина тянулась долго, и Святозар уже подумал, что всё это лишь выдумка, когда в углу зашуршало. Из темноты выступил тот самый старичок — маленький, лохматый, с длинной бородой вьющейся, как дым. Глаза его светились, будто угольки в золе.
— Зови меня Дедко, — прошелестел он, присаживаясь на край очага. — Давно я тут, ещё с деда твоего деда. Дом стерегу да род ваш берегу. А эти, — он кивнул в сторону спящих родственников, — воры да лихо. Не по нраву мне их дела.
Святозар смотрел на него, затаив дыхание.
— Они… они убить меня хотят, — выдохнул он, и голос дрогнул.
Дедко нахмурился, потеребил бороду.
— Знаю, малец. Чую их чёрные думы. Но не дам я тебя в обиду. Ты только верь мне да слушай.
Утром Святозар проснулся с лёгкостью, какой не чувствовал с тех пор, как родители погибли. Когда Гордей велел ему тащить мешок из амбара, мальчик заметил, как дядя споткнулся о порог и рухнул лицом в грязь. Из-за печи донёсся тихий, хриплый смешок — и Святозар понял: Дедко с ним.
После той ночи, когда Дедко впервые заговорил со Святозаром, мальчик стал смелее. Он больше не опускал глаза, когда Гордей орал на него, и не вздрагивал от резких слов Ярославы. Внутри него росла тихая уверенность: он не один. Дедко был рядом — в шорохе соломы, в тени у печи, в том, как ветер вдруг хлопал ставней, стоило родственникам задумать очередную гадость. Но Гордей и Ярослава тоже не были слепыми. Странности в доме множились, и их жадность начала сменяться тревогой.
Однажды вечером, когда Святозар чистил котел у реки, он услышал, как дядя с женой шептались в горнице. Мальчик тихонько подкрался к приоткрытой двери, притаившись за бревенчатой стеной. "Слишком много бед от этого дома," — ворчал Гордей, хрустя пальцами. "Сапоги рвутся, еда портится, вчера топор в руках раскололся. Нечистое тут что-то." Ярослава шикнула на него, но голос её дрожал: "А я тебе говорила — мальчишка проклятый. Не зря его родители сгинули. Продать его надо, да поскорее. В Киеве купцы берут таких для работы, дадут серебра." Гордей помолчал, потом хлопнул ладонью по столу. "Так и сделаем. Завтра скажу, идем к реке за рыбой, а там передам его людям Харальда. Пусть забирают."
Святозар замер, сердце заколотилось так, сильно казалось, его услышат. Продать в рабство? Он знал истории о тех, кого увозили на чужие земли — они редко возвращались. Мальчик попятился, споткнулся о ведро и чуть не упал, но успел юркнуть во двор, притворившись, что только вернулся. Гордей выглянул, подозрительно прищурился, но ничего не сказал. Ночью Святозар лежал на соломе, глядя в темноту, и шептал: "Дедко, они меня продать хотят. Что мне делать?" Ответа не было, но у очага что-то звякнуло, и плошка с молоком, что он оставил, опрокинулась сама собой. Мальчик понял: Дедко слышал.
Наутро Гордей разбудил Святозара пинком. "Собирайся, малец, к реке пойдем. Рыбы наловим." Голос его звучал слишком ласково, и это пугало больше, чем когда на него кричали. Ярослава суетилась, пряча ухмылку, а Святозар заметил, как она сунула в узелок что-то блестящее — поди, опять мамкино добро продать хочет купцами. Мальчик молча накинул кожух и побрел за дядей, но в груди его колотился страх. Они вышли к реке, где уже покачивалась ладья с двумя чужаками — бородатыми, в меховых шапках, с цепкими взглядами. "Вот он," — буркнул Гордей, толкнув Святозара вперед. "Забирайте, да серебро гоните."
Но не успел один из купцов протянуть руку, как ладья вдруг качнулась, будто кто-то ударил по днищу. Мужик выругался, а второй закричал — весло, лежащее у борта, взлетело в воздух и шлепнуло его по спине. Гордей попятился, озираясь. "Что за чертовщина?" — прорычал он, но тут же споткнулся о корягу, которой секунду назад не была под ногами, и рухнул в грязь. Святозар стоял, не шевелясь, и вдруг услышал знакомый хриплый шепот у самого уха: "Беги, малец. В лес." Он не стал ждать — рванул прочь, пока купцы орали друг на друга, а Гордей барахтался в грязной жиже.
Лес встретил его сыростью и шорохом ветвей. Святозар бежал, пока дыхание не стало давить на грудь, и наконец упал под старым дубом, задыхаясь. Вокруг сомкнулась тишина, нарушаемая лишь стуком дятла где-то вдали. "Дедко?" — позвал он, оглядываясь. Маленький старичок появился из-за ствола, будто соткался из теней. "Тут я, Святозар," — сказал он, прищурившись. "Добрался ты, молодец. Но не конец это. Они за тобой пойдут, злоба их сильна." Мальчик сжал кулаки. "Что же мне делать, Дедко? Один я против них." Домовой усмехнулся, потеребив бороду. "Один, да не один. Лес тебе поможет, коли попросишь. А я с тобой останусь. Род твой мне дорог."
И в тот же миг где-то неподалеку хрустнула ветка, и послышался низкий вой — то ли зверь, то ли ветер. Святозар вздрогнул, но Дедко лишь кивнул: "Слушай лес, малец. Он живой."
Святозар сидел под дубом, прислушиваясь к лесу. Сердце еще колотилось от бега, но Дедко рядом придавал ему смелости. Старичок стоял, опираясь на кривую палочку, и смотрел куда-то в чащу, будто видел скрытое от глаз мальчика. "Слышишь, малец?" — прошелестел он, и Святозар кивнул. Где-то вдали хрустели ветки, слышались приглушенные голоса — злые, резкие. Гордей не собирался так просто отпускать добычу, а купцы, видно, тоже не хотели терять свою выгоду.
"Идут за мной," — прошептал Святозар, вжимаясь в шершавую кору дуба. Дедко кивнул, прищурив глаза-угольки. "Идут, да не одни леса хозяева тут. Я их позову, коли надо будет. Ты только не бойся, того что увидишь." Он постучал палочкой по земле трижды, и от стука по лесу пробежала дрожь — листья зашуршали, ветер завыл громче, а где-то в глубине чащи ухнул филин, хотя день еще не угас.
Святозар не успел спросить, что задумал Дедко, — из-за деревьев донесся голос Гордея: "Где этот щенок? Найду — шкуру спущу!" Следом послышался топот, скрип кожаных сапог и брань купцов. Мальчик втянул голову в плечи, но Дедко лишь хмыкнул и махнул рукой в сторону тропы, по которой они шли. В тот же миг лес ожил.
Сперва Гордей, шагавший впереди, зацепился ногой за корень, этот корень вылез из земли прямо у него под сапогом. Он рухнул, выругавшись так громко аж вороны взлетели с веток. Купцы, шедшие следом, остановились, но не успели помочь — над ними закружился ветер, срывая шапки и хлеща их ветками по лицам. "Проклятое место!" — крикнул один из них, Харальд, тот, что был повыше, но тут же осекся: из кустов выступила тень. Высокая, сутулая, с ветвистыми рогами на голове и глазами, горевшими зеленым светом. Леший.
Святозар замер, глядя на духа. Он слышал о лешем от матери — тот стережет лес, путает тропы, а с недобрыми людьми и вовсе не церемонится. Леший шагнул вперед, и земля под ним загудела. "Кто в моем доме шумит?" — пророкотал он голосом, похожим на треск старого дерева. Гордей, вставший было на ноги, побледнел и попятился. "Мы... это... за мальцом идем," — выдавил он, но голос его дрогнул. Леший наклонил голову, рога качнулись, и вдруг лес вокруг загудел — деревья заскрипели, ветви опустились ниже, будто живые.
Купцы бросились бежать, но тропа под ними исчезла — мох и трава сомкнулись, а деревья словно сдвинулись, отрезая путь. Харальд взмахнул мечом, пытаясь прорубить дорогу, но клинок застрял в стволе, а из-под коры брызнула черная жижа, от которой он закашлялся. "Леший нас не пустит," — шепнул Святозар, глядя на Дедко. Домовой кивнул. "Я его позвал. Он твоему роду должок должен был, еще с тех пор, как дед твой ему угодил."
Но Гордей не сдавался. "Прочь, нечисть!" — заорал он, выхватив нож, и ринулся туда, где, как ему казалось, мелькнул кожух Святозара. Леший шагнул навстречу, и земля под дядей разверзлась — не глубоко, но достаточно, чтобы он провалился по колено и застрял, воя от злости. А потом из реки, текущей неподалеку, поднялась тень — тонкая, с длинными волосами, вьющимися как водоросли. Русалка. Она запела, и голос её был сладким, как мед, и купцы, услышав его, побросали оружие и побрели к воде, словно завороженные.
Святозар смотрел на это, не веря глазам. Леший, русалка, Дедко — лес встал на его защиту. Гордей всё еще барахтался в яме, но силы его таяли. "Уходи, лихо," — прогудел леший, и дядя затих, глядя на него с ужасом. Дедко подошел к Святозару, положил маленькую ладонь ему на плечо. "Пока отстали они. Но злоба их не уймется. Надо думать, малец, что делать дальше."
Лес затих, но эхо песни русалки всё еще витало в воздухе. Святозар выдохнул: "Спасибо, Дедко. И им." Домовой усмехнулся. "Лес помнит добро. А теперь — идем, укроемся."
Лес затих, оставив позади Гордея, барахтающегося в грязи, и купцов, утонувших в реке под чары русалки. Святозар стоял рядом с Дедко, чувствуя, как дрожь в ногах сменяется надеждой. "Надо идти, Дедко," — сказал он, сжимая кулаки. "В поселение. Они не остановятся, пока меня не найдут. А я не хочу бегать всю жизнь." Домовой посмотрел на него, прищурив глаза, и кивнул. "Дело говоришь, малец. Но один ты не пойдешь. Со мной вернешься, да с правдой."
Путь обратно занял полдня. Лес расступался перед ними, будто леший всё еще стерег тропу, а Дедко шел рядом, шурша листвой своей бородой. Святозар думал о том, что скажет людям. Поселение у реки жило по старым законам: если кто-то творил зло, община судила. Но Гордей был силен и хитер, а Ярослава умела сладко говорить. Без доказательств мальчику не поверят. "Дедко, как мне их уличить?" — спросил он, когда впереди показались бревенчатые крыши. Домовой хмыкнул. "Правда сама себя покажет, коли я помогу. Ты только начни, а я подскажу."
Когда они вошли в поселение, солнце уже клонилось к закату. Святозар шагал прямо к дому старейшины, Велеслава, чей двор стоял в центре. Люди глазели на мальчика — грязного, в рваном кожухе, но с горящими глазами. "Велеслав! Выходи!" — крикнул он, и голос его, хоть и дрожал, разнесся по улице. Старейшина, седой, но крепкий, как дуб, вышел на крыльцо, опираясь на посох. За ним потянулись другие — кузнец Боян, ткачиха Милана, рыбаки. "Что шумишь, Святозар?" — прогудел Велеслав. "Где дядя твой?"
"Дядя мой хотел меня продать," — выпалил мальчик, и толпа ахнула. "В рабство, купцам заморским. А добро отца моего они с Ярославой разворовали." Велеслав нахмурился, а из-за спин людей послышался злой голос Гордея: "Ложь! Щенок сбежал, а теперь клевещет!" Дядя протолкался вперед, весь в грязи, с красным лицом. Следом вышла Ярослава, бледная, но с язвительной улыбкой. "Бедный сирота, разум помутился от горя," — пропела она, и кто-то в толпе зашептался.
Святозар почувствовал, как страх сжимает горло, но тут у его ног мелькнул Дедко — невидимый для других, но ясный ему. "Говори, малец. Я начну," — шепнул домовой и исчез. Мальчик набрал воздуха. "Не вру я! Они били меня, голодом морили, а сегодня увели к реке, чтобы Харальду отдать. Спросите их, где отцовские меха, где материны бусы!"
Гордей шагнул к нему, занеся руку, но вдруг споткнулся — прямо из-под земли опять вылез корень. Толпа загудела. Ярослава открыла рот, чтобы возразить, но тут из её узелка, висящего на поясе, вылетели янтарные бусы Лады и покатились по земле. "Это ж Ладино!" — крикнула Милана, подбирая их. Ярослава побледнела еще сильнее, а Дедко, хихикнув, шепнул Святозару: "Дальше."
"Они в лесу застряли, когда я бежал," — продолжил мальчик. "Леший их не пустил, потому что правда за мной!" Гордей зарычал: "Бредишь, мальчишка! Какой леший?" Но тут из толпы вышел старый рыбак Радомир, он часто захаживал в лес. "А ведь прав он, — сказал он, почесав бороду. — Я видел их у реки утром, с чужаками. А потом лес загудел, будто живой. Нечисто тут дело."
Велеслав поднял руку, призывая к тишине. "Гордей, Ярослава, что скажете?" Дядя открыл было рот, но в тот же миг из дома Святозара, который стоял неподалеку, донесся грохот. Все обернулись — и увидели, как из дверей вылетел сундук, тот самый, именно его Гордей продал, и рухнул прямо у ног старейшины. Крышка распахнулась, явив меха и злато Доброгнева, которые должны были давно остаться сыну по наследству. Толпа загомонила, а Дедко, сидя на крыше, подмигнул Святозару.
"Всё ясно," — прогудел Велеслав. "Вы, Гордей с Ярославой, изгнаны из поселения. Добро Доброгнева вернется к сыну его." Гордей взревел, но кузнец Боян и другие уже двинулись к нему, не слушая. Ярослава попыталась бежать, но споткнулась о тот же корень и упала, визжа. Их увели, а Святозар стоял, глядя, как люди расходятся, и чувствуя, как тяжесть спадает с плеч.
Ночью он сидел у очага в своем доме — снова своем. Дедко появился, как всегда, из тени. "Ну что, малец, доволен?" — спросил он, грея руки у огня. Святозар улыбнулся. "Спасибо, Дедко. Ты дом мой спас. И меня." Домовой хмыкнул. "Не я, а ты. Смелый вырос. А я останусь, стеречь буду. Род твой жив, пока ты жив."
Святозар кивнул, поставил у очага плошку с молоком и лег спать. Впервые за много лун сон его был спокоен.
Прошли годы с той ночи, когда Святозар обрел свободу и дом свой назад. Поселение у реки росло, ладьи с товарами приходили всё чаще, а имя Доброгнева, отца Святозара, не забылось — теперь его дело жил в сыне. Мальчик, когда-то дрожавший под гнетом жадных родственников, вырос в крепкого юношу, а потом в мужчину, чьи глаза светились той же решимостью, которая была в глазах его отца, деда, прадеда. Дедко, верный домовой, никуда не делся — шуршал по углам, стерег очаг и порой ворчал, если Святозар забывал оставить ему молока или меда.
Святозар не просто выжил — он расцвел. Сперва он выучился торговать, как отец. Соседи помогли: кузнец Боян выковал ему ножи и топоры на продажу, ткачиха Милана научила разбираться в тканях, а старый рыбак Радомир показал, как ладить с рекой. Святозар собирал меха у охотников, воск и мед у бортников, грузил всё это в ладью, которую сам построил из крепкого дуба, и отправлялся вниз по Днепру, к большим торгам. Люди в поселении шептались: "Доброгнев бы гордился." А Дедко, сидя у очага, хмыкал: "Дело знает, малец. Род не угас."
Когда Святозару стукнуло двадцать зим, он встретил Злату — дочку купца из соседнего городища. Она была светловолосая, с руками ловкими, как у ткачихи, и смехом, звенящим, как колокольчик. Приехала она с отцом на торг, а уехала с обетом — Святозар попросил её руки у очага, под взглядом Дедко, который одобрительно кивнул из угла. Свадьбу сыграли по старинке: с костром, горевшим до утра, с песнями под гусли и хлебом, его Злата испекла сама. Дедко, невидимый для гостей, швырнул горсть зерна на молодых — на счастье, как он потом шепнул Святозару.
Годы шли, и дом Святозара наполнился детским смехом. Первой родилась дочка, Лада, названная в честь бабки. За ней — сын, Добран, крепкий и громкоголосый, как дед. А потом еще двое — Милана и Велеслав, в честь тех, кто помог Святозару в трудный час. Злата оказалась хозяйкой прилежной: ткала полотно, шила рубахи, варила медовуху, прославилась на всю округу. Святозар же стал купцом, чьё слово ценилось на торгу, а ладьи его ходили до самого Киева и дальше. Все богатство которое когда-то пытались украсть Гордей с Ярославой, приумножилось — сундуки ломились от серебра, мехов и янтаря.
Дедко был везде. Он любил возиться с детьми: то подкинет потерянную игрушку, то зашепчет колыбельную, если малыш плакал ночью. Лада, едва научившись говорить, однажды заявила: "Дедушка маленький живет у печки!" Злата посмеялась, решив, опять дочка выдумывает, но Святозар только подмигнул Дедко, сидящему на лавке, грея ноги. Домовой стал частью семьи, хоть и невидимой для всех, кроме Святозара. Он стерег дом, как и обещал: если ветер ломал ставню, она сама собой чинилась к утру; если в амбаре заводились мыши, они исчезали, будто их и не было.
Однажды, когда Святозар уже поседел, а дети его выросли, он сидел у очага, глядя на огонь. Лада с Миланой ткали полотно, Добран чинил сеть, Велеслав точил нож — каждый при деле. Злата хлопотала у стола, готовя ужин, и дом гудел теплом, какого Святозар не знал в детстве. Дедко появился рядом, как всегда неожиданно, и присел на край очага. "Ну что, малец, доволен жизнью?" — спросил он, теребя бороду. Святозар улыбнулся. "Доволен, Дедко. Спасибо тебе. Без тебя бы не выстоял." Домовой хмыкнул. "Не мне спасибо, а себе скажи, смелый ты был, а смелым судьба благоволит. А я так, помогал малость."
Святозар кивнул, поставил у огня плошку с молоком — как в старые дни. "Останешься с нами?" — спросил он тихо. Дедко усмехнулся. "Куда ж я денусь? Род твой жив, дети твои растут. Стеречь буду, пока нужен." И исчез, оставив за собой легкий запах дыма и хлеба.
Годы текли, как река за окном. Святозар состарился, но дело его не угасло — Добран перенял торговлю, Лада вышла за сына кузнеца, а Милана с Велеславом остались в доме, продолжая хозяйство. Внуки бегали по двору, крича и смеясь, а Дедко, всё тот же маленький старичок, следил за ними из тени. Святозар знал: пока жив его род, домовой будет рядом, храня очаг и память о тех, кто был до.
И в последний свой день, лёжа на лавке под шкурами, он услышал знакомый шорох. Дедко стоял у изголовья, глядя на него добрыми глазами. "Пора, малец?" — спросил он. Святозар улыбнулся. "Пора, Дедко. Береги их." И домовой кивнул, а потом всё стихло.
Но дом не опустел. Дети, внуки, правнуки — род Святозара жил, и с ним жил Дедко, вечный хранитель очага.
Я жив. Огонь пожрал мою кожу, выжег глаза, но не сломил меня. Они думали, что я сгину — та девка с её факелом, старуха с кровью, которая текла, с её ладони, их жалкие крики их вилы и топоры. Они ошиблись. Руны, державшее меня века, унитожены в пламени, но они не убили меня, а освободили. Мой гроб был моей темницей. Я ушёл, скользнул в лес, где их огонь бессилен. Боль терзала, слабость от ожогов тянула к земле, но кровь звала меня. И всегда зовёт. Я спал под корнями, около старого дуба, в грязи болот, пока плоть срасталась, пока глаза опять не стали видеть и мой голод не стал невыносимым. Теперь я снова иду на охоту.
Лес вывел меня к новой деревне. Она меньше той, первой — десяток изб, хлев с тощими коровами, река, около деревни воняет тиной и рыбой. Люди здесь такие же: суетливые, а самое главное полные крови, их кровь скоро станет моей. Я стою в тени сосен, смотрю на них. Ночь темна, луна полная, как колесо от телеги, ветер приносит их сладкий запах. Они жгут костры у порогов, думают огонь их спасёт, согреет, но они не догадываются о том, что я вышел на охоту. Я улыбаюсь, хотя губы мои — еще обугленные, но клыки всё ещё остры. Огонь не отнял мою силу. Он лишь разжёг жажду.
Первая жертва пришла легко. Мальчишка, лет двенадцати, худой, с грязными руками. Он вышел за хворостом, шёл вдоль опушки, напевая что-то про девиц и весну. Я шепнул ему — тихо, ласково. Его шаги замедлились, глаза помутнели, ноги сами понесли его ко мне. Он не кричал, не убегал. Я схватил его, мои руки схватили его за голову, и он лишь вздохнул, когда мои зубы впились в его шею. Кровь была горячей, молодой, сладкой, как мёд. Я пил медленно, наслаждаясь, чувствуя, как она течёт в меня, как сила возвращается. Кости крепли, раны затягивались, глаза, помутневшие от огня, снова видели ясно. Я положил его у реки, в траве на видном месте, там где вода течет об камни. Пусть найдут его пусть боятся.
Вечером всех в деревне разбудил женский вопль. Женщина, мать его, выла, рвала на себе волосы, когда мужики принесли тело в деревню. Они столпились у него, говорили о волках, о нечисти. Один, с бородой и крестом на шее, кричал, что это кара за грехи, кара за их веру в старых богов. Я смеялся, скрытый туманом.
Их бог бессилен, они лишь пища для меня. Женщина рухнула на колени, её слёзы пьянили меня, я желал её крови. Я жду ночи — страх сделает их кровь еще вкуснее.
Они заперлись в избах, шептали молитвы — старые, от леших и русалок, новые, про их кресты. Глупцы. Я ходил в темноте, слушал биение их сердец — быстрые, живые, кровь текла по жилам, звала. Кровь — это жизнь, а их жизнь принадлежит мне. Люди это животные, они еда для меня.
Я не вернусь к той деревне, где меня жгли пока не наберусь сил. Пусть думают, что победили меня. Я буду пить людей здесь и когда напьюсь мир узнает Кровяной князь не умер. Он восстает из пепла.
Ночь — моя стихия. Людишки прячутся, дрожат от страха и холода за своими стенами, но я чую их, мне ничего не стоит убить их всех сейчас одного за другим, но после веков в проклятом ящике я хочу развлечения. Я чувствую, как бьются их сердца, кровь течёт по их венам зовёт меня. Первая жертва дала мне регенерацию, вторая даст мне силу, и я возьму её сегодня. Слабость моя уходит, и я чувствую себя живее и сильнее, чем в те ночи, когда железо держало меня под землёй. Огонь той девки оставил шрамы, но он же освободил меня. Они думали, что огонь — уничтожит меня. Но они ошиблись. Я вернусь и вернусь сильнее чем был когда то.
Я стою у реки, где бросил мальчишку. Сладкий запах его крови ещё витает в воздухе, слабый, но такой манящий. Люди ушли, оставив лишь тишину и сладкий запах страха. Деревня спит, но не вся. Девушка идёт к воде — худенькая, с ведром в руках, волосы светлые, как лён. Она оглядывается, крестится, шепчет что-то про русалок. Их сказки смешат меня. Русалки — выдумка, а я — нет. Я шепчу ей, тихо: «Иди… иди ко мне…». Она замирает, ведро падает, бьётся о камни. Глаза её мутнеют, ноги шагают сами прямо ко мне.
Я беру её за шею, пальцы мягко сжимают нежную кожу. Она не кричит — мой шёпот сковывает её, как ящик сковывал меня. Глаза её полны ужаса. Зубы вонзаются, кровь течёт, горячая, сладкая от страха. Я пью, моя сила растёт. Она ярче, чем у мальчишки... девственница... её кровь насыщает быстрее. Кожа на руках, была чёрной от ожогов, светлеет, когти удлиняются, глаза видят дальше. Я несу её в деревню бросаю в траву, у избы, с гримасой ужаса на мёртвом лице. Пусть найдут. Пусть знают я здесь.
Утром раздаются крики. Они находят её, вопят, бегут к избам. Бородач с крестом бьёт себя в грудь, взывает к их богу. Женщины ревут, дети прячутся. Шепчутся о нечисти, опять поминая чёрта, но я не чёрт — я хуже. Их боги — ничто передо мной.
«Леший утащил», — шепчет одна. «Чёрт забрал», — спорит другая. Я смеюсь, скрытый в тени леса. Пусть гадают. Их глупость — моя сила.
Кровь этой девки хорошая, невинная. Она не просто даёт силу — она возвращает мне то отнятое веками в железном ящике. Я сажусь у старого дуба, закрываю глаза, слушаю лес. Воспоминания приходят, тени из прошлого. Я был Велемир, сын князя, воин, который косил печенегов, как траву. Слава, золото, девки, все было моим, но я хотел больше. Вечность. Сила пришла в ночи, у алтаря в горах. Неизвестный шептал мне, как я теперь шепчу им. Вначале он выпил мою кровь, потом перерезал своё запястье и приложил его к моим губам «Пей кровь, и будешь жить», — сказал он мне. Я пил жадно, она была такая сладкая и древняя, давала мне силу. Потом он исчез, и я Велемир похититель крови начал свою охоту на врагов, а потом начал пить своих. Они нашли меня днем, когда я спал, заточили, но не убили. Не знали как, боялись. Я смеялся, даже когда железный ящик сжимал меня. Они думали это конец. А я ждал.
Теперь я свободен, один из мужиков который копал землю под амбар прошлой деревне и сам того не ведая разбудил меня от вечного сна.
Кровь этой новой деревни — мой путь к силе. Я чувствую, как тело крепнет, как голос мой звучит глубже, как шепот проникает дальше. Они не знают, кто я. Не знают, что их всех ждет смерть. Я поднимаюсь, иду вдоль реки. Деревня спит, но не все. Кто-то ходит у костра, согнувшийся, с посохом. Я вижу его — старик, сгорбленный, с глазами, которые видят и смотрят слишком пристально. Он не боится, как другие. Это не интересно.
Ночь зовёт, и я иду за ней. Ещё одна жертва ждёт меня — может, тот старик, может, другой, но старик не интересен, он уже не боится смерти, но все равно вся их кровь будет моей. Я наберу силу, мир вспомнит Кровяного князя. Я не просто вернусь. Я уничтожу их всех, весь мир будет у моих ног. Тьма обещала мне вечность, и я возьму своё — глоток за глотком.
Деревня боится. Я чую их страх. Он идет из их изб, из их разговоров, его видно в их глазах. Они нашли девку у избы, белую, с ужасом, который я оставил на её лице. Крики их стали слабее, чем вчера — страх глушит голоса, делает их тише, покорнее. Они не знают, но их души, их кровь принадлежат мне.
Утро серое, мокрое. Они собрались у избы, где бросил я прошлую девку. Мужики стоят, сжимают вилы, топоры, бабы рувут, дети прячутся за юбками. Тот, с бородой и крестом, кричит громче всех — про грехи, про кару. Я смотрю из леса, укрытый соснами, и смеюсь. Опять вилы и топоры, серьёзно? Слова мужика с крестом просто — ветер.
Но есть другой — старик с посохом, я видел его ночью. Он не кричит, не крестится. Ходит вдоль берега, трогает траву, где следы мои смыло дождём. Глаза его узкие, как щели, ищут что-то. Меня это забавляет.
Он зовётся Гордей — я слышу, как шепчут его имя. Знахарь, травник, тот, кто лечит их от лихорадок и заговаривает болезни. Они слушают его, но не так, как бородача с крестом. Гордей приседает у тела, трогает шею, где мои зубы оставили след. Лицо его морщится, но не от страха, старик не боится меня. Он бормочет, тихо, себе под нос, и я слышу: «Не леший… не русалка…». Умён, старик. Умнее их всех.
Я слежу за ним. Он уходит от реки, идёт к лесу, ближе ко мне. Посох стучит по земле, пальцы сжимают пучок трав, эти травы воняют полынью. Я могу взять его сейчас — шагнуть из тени, шепнуть, вонзить зубы в его тощую шею. Но не спешу. Пусть ищет. Пусть гадает. Его страх будет острее, когда он поймёт. Я играл с такими, как он, раньше — ведунами, они махали травами и пели свои песни. Они ломались, как ветки под моими ногами. Этот сломается так же.
К полудню он возвращается в деревню. Говорит с мужиками, тихо, чтобы бабы не слышали. Я подбираюсь ближе, прячусь за амбаром. Слова его доносятся обрывками: «…следы крови… не зверь… что-то старое, древнее…». Они кивают, но не верят до конца. Бородач перебивает, машет крестом: «Бог покарал нас за грехи!». Гордей качает головой, уходит к своей избе. Я вижу, как он роется в сундуке, достаёт тряпки, травы, что-то острое — нож или кость. Он знает больше, чем говорит. Это интересно.
Ночь приходит, и я жду. Гордей не спит — сидит у очага, шепчет, мешает какие-то травы в горшке. Запах горький, едкий, режет мне ноздри даже через лес. Я чую его беспокойство, но оно не такое, как у других. Он не дрожит, не прячется. Он ищет. Я смеюсь, тихо, чтобы ветер унёс звук. Пусть ищет. Я — тень, и меня не поймать и не уничтожить.
Но вдруг что-то шевельнулось во мне — лёгкий укол, как заноза под кожей. Его глаза, его шепот, его травы — они напоминают мне тех, кто заточил меня. Ведуны с гор пели свои песни, пока железо сжимало меня. Они знали меня, знали мою суть.
Этот старик — не они, но он близок. Я помню их лица, их кровь ту, которую я не успел испить. Гордей не остановит меня, но его бесстрашие раздражает.
Я ухожу глубже в лес, к реке. Ночь ещё моя, и кровь зовёт. Я найду ещё одну жертву — может, того мальчишку, который прячется в хлеву, или бабу, спящую у окна. Они все мои. Гордей может гадать, шептать, махать своими травами, но он не знает кто я. Пока не знает. Я дам ему время — пусть думает, что близок к правде. А потом я приду за ним. И его кровь будет последней, которую я попробую здесь, перед тем как уйти дальше.
Ночь черна, как моя душа, и я иду за новой кровью. Деревня спит, костры тлеют, запах дыма смешивается с сыростью реки. Я чую их — живых, слабых, готовых стать моими. Старик Гордей не спит, я знаю. Он возится в своей избе, шепчет, ворошит травы. Его глаза, его шаги раздражают меня, как муха, жужжащая над ухом. Я мог бы взять его прошлой ночью, но жду. Пусть думает, что он охотник. Я — зверь, играющий с добычей перед убийством.
Река плещет о камни, манит меня. Я иду вдоль берега, ищу того, кто выйдет к воде. Мальчишка в хлеву спит, баба, которая спала слишком близко у окна занимается чем-то непристойным с мужиком. Но кто-то идёт — другой мужик, высокий, с удочкой. Он бормочет, оглядывается, боится русалок. Я шепчу ему, тихо, сладко: «Иди… ко мне…». Он замирает, удочка падает, шаги его неровные, но верные прямо ко мне в руки. Я жду в тени сосен, когти готовы, зубы ждут его теплой крови.
И тут я чую её — горечь, едкий запах, жгущий ноздри. Травы. Полынь, можжевельник, что-то ещё непонятное. Я шагаю к мужику, но земля под ногами дрожит, как живая. Круг — трава сплетена, усыпана пеплом, солью, камни с рунами блестят в темноте. Ловушка. Я смеюсь, но мой смех прерывается сжением в горле — ноги мои тяжелеют. Руны светятся, слабо, но я чувствую боль, они режут меня, жгут моё тело. Ах ты Гордей сучий сын.
Он выходит из тени, посох в руках, глаза горят.
— Назови себя, тварь, — говорит он, голос хриплый, но твёрдый. — Ты не леший, на упыря тоже не похож. Кто ты?
Я смотрю на него, улыбаюсь, хотя кожа моя дымится там, где руны жгут.
— Я — тот, кого ты не остановишь, старик, — шепчу я, тот кто выпьет тебя.
Он бросает травы в круг, шепчет слова — старые, как те, которые пели мне в горах. Жжение растёт, сила моя тает, но я не слабый, кровь невинной дала мне больше сил. Я рвусь вперёд, мои когти цепляют землю, руны трещат под моей силой. Гордей отступает, но поздно — я вырываюсь, круг ломается, пепел разлетается. Я хватаю его за плечо, когти рвут рубаху, мясо, ломают кости, кровь течёт, горячая, горькая от его трав. Он кричит, падает, посох падает рядом.
Я мог бы выпить его сейчас. Зубы мои близко, шея его открыта, кровь зовёт. Но я останавливаюсь. Пусть живёт. Пусть боится. Пусть думает, что близок ко мне. Я отпускаю его, он ползёт назад, глаза его полны не ужаса, а ярости.
Я заставлю его бояться, хочу увидеть ужас в его глазах.
— Ты знаешь меня, старик? — шепчу я. — Скажи им. Пусть знают, Кровяной князь вернулся.
— Я выпью вас всех, одного за другим.
Он бормочет, сжимает травы в кулаке. Я смеюсь, ухожу к реке. Мужик с удочкой лежит рядом в траве — он видел, слышал всё, но он не уйдёт его я выпью до последней капли крови. Я пью его, быстро, жадно. Кровь его простая, без горечи, смывает жжение рун. Сила моя возвращается, но она не такая которая была от невинной — Гордей знает. Не всё, но больше, чем другие.
Я сижу у воды, смотрю на звёзды. Воспоминания опять приходят. Ведуны с гор — их руны, их песни, их кровь, кровь моих людей которую я пил, пока они не закрыли меня в железе. Они знали меня, звали Похитителем Крови, Кровавым князем. Гордей — их отголосок, слабый, но он еще что-то может, нужно быть аккуратней с ним. Его ловушка жгла, но не удержала. Я был сильнее чем обычно. Огонь и железо не сломили меня, не сломает и он.
Кровь невинной даёт другую силу, дикую, необузданную.
Деревня скоро проснётся. Они найдут мужика, увидят Гордея, услышат его слова. Пусть. Страх их — делает кровь вкуснее, их кровь моя еда, их кровь — моя жизнь. Я не вернусь к тем, кто жёг меня — их время придёт позже. Здесь я возьму всё. Гордей думает, он остановит меня. Пусть попробует. Я дам ему ночь, быть может две, чтобы сплести свои травы, вырезать свои руны. А потом я приду. Не убью — сломаю. Его кровь будет последней здесь, и она будет сладкой от его ужаса.
Ночь — моя крепость, построенная на их страхе. Гордей лежит в своей избе, рана его кровоточит, кости сломаны. Я чую его боль, его слова тонут в стонах. Я оставил его жить — пусть пугает их, пусть шепчет обо мне. Деревня полна страха, костры пылают ярче, но они вас не спасут. Кровь мужика у реки вернула мне силу, смыла жжение его рун. Я иду дальше, вдоль деревни. Её запах я чую раньше, чем вижу — молодая девушка, пахнущая травами и мёдом. Она идёт к реке, тихо, с кувшином в руках. Дура, зачем она здесь? Ночь принадлежит мне, а её выход — ошибка, и эта ошибка манит меня. Её сердце бьётся громче воды, и я уже вкушаю её страх, сладкий, как мёд, который она несёт в своём дыхании.
Я стою в тени, смотрю. Её волосы тёмные, как ночь, глаза голубые. Как же она прекрасна. Она не крестится, не шепчет их молитвы. Запах её крови странный — горячий, но с горечью, как полынь, которая жгла меня в круге Гордея. Это не страх, не слабость. Это что-то другое. Я шепчу ей, тихо, сладко: «Иди… ко мне…». Она замирает, кувшин дрожит в руках, но не падает. Глаза её мутнеют, шаги медленные, но твёрдые. Она идёт.
Я хватаю её, руки впиваются в плечи, зубы находят шею. Кровь льётся, горячая, густая, но вкус её режет меня, как нож. Горечь, едкая, жжёт горло, язык. Я пью, но сила не приходит — слабость приходит, медленная, тяжёлая, как железо, державшее меня века. Я отшатываюсь, отпускаю её. Она падает, но не умирает. Дышит, смотрит на меня, глаза её яснеют. Она жива.
— Кто ты? — шепчу я, но голос мой пропадает. Она поднимается на колени, держась за шею, где кровь сочится из ранок. Глаза её острые, не как у других — в них нет страха, только решимость.
Все мои мысли о ней, я снова думаю, как она прекрасна.
— Уходи, — говорит она, ее голос полон боли. — Оставь нас. Мы не твои, дай нам жить спокойно.
Я смеюсь, хрипло, злобно.
— Ты смеешь говорить со мной, девка в таком тоне? Я беру, все что захочу. Ваша кровь — моя, ваши жизни мои.
Она качает головой, встаёт, шатаясь.
— Моя кровь она жжёт тебя. Я вижу. Уходи, или мы уничтожим тебя, сожжем огнем и не дадим тебе уйти как в прошлый раз.
Я рычу, шагаю к ней, но ноги мои не слушают меня. Её слова — словно удар, освежает мою память. Огонь той девки из первой деревни, его жар, его боль. Эта знает? Откуда? Яд в её крови держит меня, как цепи, но я не сдаюсь.
— Твоя смерть близко, — шепчу я. — Я выпью тебя, и яд в твоей крови не поможет тебе.
— Тогда попробуй, — отвечает она, отступая к воде. — Но мы знаем тебя. Гордей знает. Уходи, пока можешь.
Она поворачивается, бежит, шатаясь, исчезает в тумане. Я бегу за ней, но слабость тянет вниз. Я падаю на колени, гнев кипит, но тело не слушает. Яд. Её кровь — яд. Я рычу, бью кулаком по земле, но она ушла. Лада — её имя шепчут в избах, я чую его в ветре.
Я сижу у реки, жду, пока яд уйдет. Он не убивает — я не могу умереть, — но ослабляет, как огонь, как руны. Ведуны с гор пили травы, мазали себя, чтобы их кровь жгла меня. Эта девка — их отголосок, но живая, красивая. Гордей дал ей это, защитил её. Я смеюсь, но смех мой слабый, злой. Она смеет говорить со мной, просить уйти? Я — Кровяной князь, я не отступаю.
Сила возвращается медленно. Я встаю, иду к лесу. Деревня проснётся, найдёт её следы, услышит её слова. Гордей поднимется, его рана заживёт, кости срастутся, и он придёт с ней. Пусть они думают нашли оружие. Пусть. Я найду её снова, пойму, что в её крови, сломаю её защиту. Она не ведунья, но её кровь — угроза. Сомнение грызёт меня, как червь, но я не боюсь. Я возьму её, заставлю умолять.
Ночь уходит, я жду. Они знают я ослабел, но я вернусь. Лада думает её слова, её кровь остановят меня. Она ошибается. Её кровь — ключ, и я выпью её полностью.
Её кровь жжёт меня, как огонь, но я не могу забыть её вкус, запах её тела, Лада — имя, которое шепчет ветер, ее имя горит в моей голове, как заноза. Она осмелилась говорить со мной так дерзко, просить уйти, и это не уходит из памяти. Её глаза, голубые, полные жизни, её слова — «Уходи» — режут меня глубже, чем яд в её крови. Я не уйду. Я найду её, пойму, что делает её такой, и сломаю это. Она бросила мне вызов, и я не оставлю его без ответа.
Ночь темна, людей нет. Я иду к деревне, чую её — где-то там, среди изб, за кострами. Яд её крови ушёл, сила моя вернулась, но гнев остался. Она знает меня, сказала про огонь, про первую деревню. Откуда? Я должен знать. Я крадусь вдоль опушки, тени сосен укрывают меня. Деревня проснулась после её бегства — они нашли следы у реки, слышали её рассказ. Теперь они шепчутся, точат топоры, жгут травы, эти травы воняют полынью. Гордей жив, я чую его — его шаги, его голос. Он с ней.
Я вижу её. Она стоит у избы старика, у очага, где дым поднимается к небу. Гордей рядом, бинтует плечо, рана его всё ещё кровит под тряпками. Она говорит с ним, тихо, но я слышу: «Он слабел… кровь жгла его…». Гордей кивает, мешает что-то в горшке, запах едкий, как её кровь. Я смеюсь, тихо, злобно. Они думают нашли мою слабость меня. Пусть. Я подбираюсь ближе, прячусь за амбаром. Её волосы блестят в свете костров, шея открыта, раны мои всё ещё краснеют на коже. Я хочу её выпить сейчас, но жду.
Гордей уводит её в избу, закрывает дверь. Я слышу, как он шепчет слова — старые, как песни ведунов с гор: «Держи его… гони его…». Они прячут её, думают, что стены спасут. Я крадусь к окну, когти скребут дерево, шепот мой пробивает щели: «Лада… иди ко мне…». Она вздрагивает, я вижу её — она отступает к очагу, сжимает что-то в руках, нож или кость. Гордей стучит посохом, бросает травы в огонь, дым густеет, режет мне глаза. Я отступаю, но не ухожу. Она будет моей.
Деревня оживает. Мужики выходят, с вилами, с факелами, бородач с крестом кричит про нечисть. Они идут к лесу, ищут меня. Я ухожу глубже, в тени, но слежу за избой. Лада там, с Гордеем, и я найду путь. Я жду, пока они пройдут мимо, пока факелы уйдут к реке. Тогда я возвращаюсь, тихо, как ветер. Дверь заперта, но я бью её, раз, другой — дерево трещит, дверь вылетает. Гордей кричит внутри, травы шипят в огне, Лада отвечает: «Уходи! Оставь нас!». Но я уже одержим ей и не могу остановиться.
Я рычу, гнев кипит, ярость овладевает мной. Её голос — сладкий, манит меня меня. Я захожу, но дым валит наружу, едкий, жгучий. Он как её кровь — ослабляет меня, гонит назад. Я отступаю, кашляю. Гордей знает, что делает. Его травы — щит, и этот проклятый щит держит её от меня. Я ухожу к лесу, но не сдаюсь. Она там, прячется, но я найду её.
Мужики возвращаются, кричат, машут факелами. Они не нашли меня, но их гнев растёт. Я сижу под дубом, слушаю. Воспоминания приходят — ведуны с гор прятали своих, мазали их травами, пели свои песни. Я ломал их круги, пил их кровь, но некоторые уходили. Лада — как они, но живая, смелая. Её кровь — яд, её слова — вызов. Я не боюсь, но сомнение грызёт меня. Вдруг она права? Вдруг я сгорю?
Нет. Я — Кровяной князь. Я найду её, сломаю её защиту, выпью её до конца. Ночь ещё моя, и я жду. Они готовят облаву, но я быстрее, хитрее. Лада не уйдёт. Её кровь станет моей, и яд не остановит меня. Я иду за ней, шаг за шагом.
Я буду её тенью.
Гнев мой — буря, которая ломает все на своем пути. Лада ускользнула, спряталась за травами Гордея, за его шепотом и дымом. Её слова — «Оставь нас» — горят во мне, как яд её крови. Они думают, что могут прятаться, держать меня на расстоянии, гнать меня их жалкими обрядами. Они ошибаются. Я — Кровяной князь. Я пламя которое уничтожит их. Деревня заплатит за её смелость, за его травы, за их облаву. Я разрушу их.
Ночь — мой плащ, и я иду к ним. Они собрались у изб, факелы в руках, вилы блестят в свете огня. Бородач с крестом кричит, мужики кричат, бабы прячут детей. Я не шепчу, не прячусь. Я шагаю из леса, высокий, худой, глаза горят. Они видят меня . Я смеюсь, громко, холодно, и звук моего смеха пугает их.
Первый — мужик с вилами. Он бросается ко мне, кричит что-то про своего бога. Я ловлю вилы руками, ломаю их, как ветки. Шея его открыта, зубы мои находят её — кровь горячая, простая, смывает остатки яда Лады. Он падает, я швыряю его в костёр как тряпичную куклу. Костер разлетается, искры летят к избам. Они бегут, но я быстрее. Вторая — баба, голосившая у реки. Я хватаю её, пью, бросаю в избу. Кровь их течёт, сила моя растёт, гнев кипит.
Я бью в стены, когти рвут дерево, избы трещат. Одна вспыхивает — факел падает в солому, огонь лижет крышу. Они кричат, бегут, но я не останавливаюсь. Мальчишка, прятавшийся в хлеву, выбегает — я ловлю его, пью, бросаю в колодец. Кровь их — река, которая несёт меня. Деревня горит, дым густой, запах их страха сладкий, как мёд. Я — буря, я — смерть.
Но Гордей не бежит. Я вижу его — он стоит у своей избы, посох в руках, Лада рядом. Она держит нож, глаза её голубые, прекрасные, как тогда у реки. Гордей бросает травы в огонь, шепчет слова, дым валит к небу, едкий, жгучий. Я иду к ним, шаги мои тяжёлые, уверенные. Избы горят, люди кричат, но они стоят. Я смеюсь.
— Ваши травы слабы, старик, — рычу я. — Твоя девка не спасёт никого. Я выпью вас.
Лада шагает вперёд, нож дрожит в её руках.
— Уходи, или сгоришь, — говорит она.
Я бросаюсь к ней, она уворачивается, когти рвут воздух, но дым бьёт в лицо, жжёт глаза, горло. Я кашляю, отступаю, гнев мой слепит. Гордей кричит, слова его режут меня, как руны: «Кровь её — твоя слабость, тварь!». Лада режет ладонь, кровь капает в огонь — дым чернеет, густеет, тянется ко мне. Я рычу, бью землю, но слабость приходит, как тогда у реки. Яд её крови в дыму, в воздухе, повсюду.
Они готовят что-то — обряд, как те ведуны с гор. Я вижу, как Гордея в руках венок из трав, и он бросает его в огонь, как Лада шепчет с ним. Дым становится стеной, жжёт сильнее, чем огонь той девки из первой деревни. Я рвусь к ним, прорываюсь через дым, но слабость тянет вниз. Избы горят, люди бегут, а они стоят, их голоса смешиваются с треском пламени. Я падаю на колени, когти цепляют землю, но я не сдаюсь.
Воспоминания приходят — ведуны с гор пели так же, их кровь жгла меня, их обряды гнали меня в железный ящик. Я ломал их, пил их, но некоторые ушли. Гордей и Лада — их отголоски, но сильнее. Яд её крови — не просто травы, это что-то старое, глубже их сказок. Я рычу, встаю, шатаясь. Они думают, что изгонят меня. Пусть. Я разрушу их, даже если слабость уничтожит меня.
Деревня в огне, крики тонут в дыму. Я отступаю к лесу, но не ухожу. Лада смотрит на меня, нож в руке, кровь её капает на землю. Гордей шепчет, огонь гудит. Пусть думают о победе. Я вернусь. Их обряд — не мой конец, а начало их конца. Я найду её, сломаю их, и её кровь станет моей, и она станет моей. Я жажду не только ее крови, но и её плоти.
Я похититель крови, вампир из старых сказок, отомщу ей она станет моей.
Деревня горит, дым режет небо, как нож режет плоть. Я побежден, но не уничтожен отступил к лесу. Их крики, их огонь — ничто передо мной. Лада и Гордей думают их травы, их слова прогонят меня. Они ошибаются. Я слаб, яд её крови грызёт меня, как червь, но я — Кровяной князь, я не умираю. Я жду, смотрю из тени сосен. Они подходят ко мне, их огонь гудит, дым их чернеет. Они готовят что-то, и я чую — это их конец, а не мой.
Лада режет ладонь снова, кровь её капает в огонь факела, шипит, как змея. Гордей шепчет, голос его хриплый, но сильный, слова старые, как те горы, где меня заточили. Дым густеет, тянется ко мне, жжёт еще сильнее. Я кашляю, мои руки цепляют землю, но не ухожу. Они думают дым — их оружие. Пусть. Я ломал такие обряды раньше, сломаю и этот.
Гордей поднимает посох, шаги его шаткие, рана его кровит под бинтами. Он смотрит на меня, глаза его горят.
— Уйди, тварь, — кричит он, — или сгинешь в огне!
Я смеюсь, хрипло, злобно.
— Твои слова — ветер, старик. Я выпью вас всех.
Лада шагает ближе, нож в руке, кровь капает на факел.
— Ты слаб, — говорит она, голос властный, как тогда у реки. — Уходи, или сгоришь.
Я рычу, бросаюсь к ней, но дым бьёт в лицо, жжёт горло, глаза. Я падаю, слабость тянет вниз, как железо, которое держало меня века.
Я рвусь вперёд, падаю воздух пропитан ядом, но дым — стена жжёт сильнее их огня. Я падаю на колени, рычу, но тело не слушает.
Я ощущаю камень под рукой, хватаю бросаю в старика, камень пробивает его грудь.
Гордей кричит, голос его ломается:
— Возьми меня, тьма, но гони его! — Он режет себе горло, кровь хлещет, падает в огонь. Дым взрывается, чернеет, тянется ко мне. Я кашляю, падаю, руки цепляют землю, слабость душит меня. Лада стоит, смотрит, на Гордея, старик хрипит, слез у неё нет. Огонь гудит, дым жжёт, и я чую — он уходит, старик уходит, но я ухожу с ним. Не умираю, но слабею.
Я ползу назад, дальше в лес, дым гонит меня, как ветер гоняет листву. Гордей мёртв, тело его лежит около факела. Лада стоит одна, нож в руке, кровь её капает на землю. Я рычу, но голос мой тонет в кашле. Они изгоняют меня, как ведуны изгнали меня в железный ящик. Но я не умер тогда, не умру сейчас. Я отступаю, шатаясь, лес поглощает меня.
Деревня молчит, огонь стихает. Я сижу под дубом, слабость грызёт меня, но я жив. Гордей отдал себя, как та старуха из первой деревни, чтобы изгнать меня. Лада осталась, её кровь — яд, жжёт меня. Я не вернусь к тем, кто жёг меня там, но и здесь я проиграл. Моя самоуверенность сыграла злую шутку, но это пока. Сила моя ушла, но не навсегда. Я чую её — Ладу, её кровь, стук её сердца. Она думает, победила. Пусть думает.
Я закрываю глаза, слушаю лес. Воспоминания приходят — железо, песни ведунов, их кровь, тоже жгла меня. Я выжил тогда, выживу теперь. Лада и её яд — это не конец. Я найду способ сломать её, взять её кровь, сделать её своей. Ночь уходит, но я останусь. Они изгнали меня, но я вернусь. Кровяной князь не умирает. Он ждёт.
Я вернусь, и они заплатят.
Тьма лечит меня. Я лежу в грязи, под корнями, где сырость холодит шрамы. Кровь их — мальчишки, мужика, бабы — всё ещё течёт во мне, но яд Лады грызёт её, как ржа грызёт железо. Я закрываю глаза, жду. Лес шепчет — звери бегут от меня, вороны каркают над головой. Я чую их страх, но он слаб, не тот, который питает. Мне нужна кровь — горячая, живая, чистая. Я найду её, но не здесь. Не сейчас.
Слабость уходит медленно. Кожа моя, чёрная от огня и дыма, светлеет, когти крепнут, глаза видят дальше. Я встаю, шатаясь, иду к реке. Вода плещет, холодит ноги, смывает грязь. Я смотрю на своё отражение — глаза горят, лицо моё худое, но живое. Я смеюсь, тихо, хрипло. Лада думает её кровь — конец. Гордей отдал себя, чтобы гнать меня. Они ошиблись. Я прошел железо, огонь, их травы. Пройду и это.
Я сижу у воды, слушаю лес. Воспоминания приходят, как тени из прошлого. Горы, где я стал таким, — алтарь, чёрный, как ночь, кровь, тогда текла рекой. Тьма шептала мне, обещала вечность. Я пил, резал, брал, пока люди не заперли меня. Ведуны заточили меня, но не убили. Теперь Лада и её яд — новые оковы, которые я сломаю. Я найду источник той тьмы, давшей мне жизнь. Алтарь в горах — он зовёт меня.
Я встаю, иду глубже в лес. Деревня позади, её огонь угас, её люди прячутся. Я не вернусь к тем, кто жёг меня там, в первой — их время ещё придет. Здесь я проиграл, но это не конец. Лада осталась, её кровь — загадка, и я её обязательно разгадаю. Её яд — не смерть, а вызов. Я найду алтарь, возьму силу, которую тьма обещала мне. Тогда её кровь не будет жечь — она станет моей.
Ночь уходит, звёзды гаснут. Я чую зверя — оленя, пьющего воду у ручья. Я крадусь, тихо, быстро, зубы рвут шею, кровь льётся, горячая, простая. Я пью, сила растёт, но не так как от людской, но слабость постепенно уходит. Это не людская кровь, не кровь Лады, но хватит, чтобы идти. Горы далеко, за лесами, за реками, но я найду их. Алтарь ждёт, тьма ждёт. Я чувствую её — холодную, глубокую, зовущую.
Я иду, шаги мои твёрже. Лес расступается, ветер несёт запах земли и воды. Я думаю о Ладе — её глазах, её голосе, её крови. Она думает, изгнала меня. Пусть. Я найду алтарь, возьму силу, эта сила сломает её яд, её волю. Она будет последней, кого я выпью здесь, когда вернусь. Но сперва — горы. Сперва — тьма, которая сделала меня.
Я не боюсь. Сомнение грызло меня, когда дым жёг, когда её слова резали, но теперь оно ушло. Я — Кровяной князь, я — вечность. Они изгнали меня, но не убили. Я залечиваю раны, строю планы. Алтарь даст мне силу, и с помощью этой силы я выпью их всех — Ладу, её деревню, уничтожу их травы. Я иду к нему, шаг за шагом, ночь за ночью. Они думают, что победили. Они узнают, как ошибаются.
***
Я видел его с начала его пути — мальчишку, который зовёт себя Кровяным князем. Велемир, воин с горящими глазами, он пил мою кровь, и я дал ему вечность. Он думает, он первый, и возомнил себя великим. Глупец! Я был здесь, когда горы зарождались, когда, моря пробуждались, в те времена, когда люди ещё не знали огня. Я — тьма, старше людских богов. И я смотрел, наблюдал.
Лес укрывал его, как укрывал меня тысячи ночей. Я стоял в тенях, где звери бегут, где ветер молчит. Он бежал от деревни, слабый, раненый ядом девки и дымом старика. Его гнев, его сила ничтожны передо мной. Я видел, как он убивал их — мальчишку у реки, девку с ведром, мужиков с вилами. Я видел, как он горел в огне, ломал круги Гордея, слабел от крови Лады. Он силён, но слеп, глуп и самоуверен. Я шёл за ним, шаг за шагом, ночь за ночью.
Его кровь воняет оленем, которого он выпил, его шепот — ничтожен. Он разрушил их избы, пил их кровь, но не видел меня. Я стоял у реки, когда он пил оленя, сидел под дубом, когда он строил свои планы. Алтарь в горах — он думает, найдёт там силу. Он не знает, что алтарь — мой, и тьма, давшая ему вечную жизнь, — моя. Я дал ему силу чтобы он рос, чтобы он стал полезен.
Теперь он идёт к горам, шаги его твёрже, глаза горят. Я вижу его — худой, высокий. Я шагаю к нему, вечность моя дольше его жизни. Лес расступается, ночь темна, звёзды молчат. Он чует меня — останавливается, руки сжимаются, глаза ищут. Я выхожу из темноты, медленно, тихо. Я выше его, старше, кожа моя серая, как камень, глаза — провалы, горевшие смертью.
— Кто ты? — рычит он, голос его дрожит от гнева, не страха.
Я улыбаюсь, клыки мои длиннее, острее.
— Я тот, кто был до тебя, — говорю я. — Ты искал силу, Велемир. Я дам её тебе.
Он не верит. Глаза его сужаются, когти блестят.
— Я не щенок, идущий за костью, — шипит он. — Я беру по праву своё!
Он бросается на меня, быстрый, как ветер. Когти рвут воздух, зубы ищут мою шею. Я смеюсь, тихо, холодно. Его ярость — игрушка, его сила — пыль. Я ловлю его руку, ломаю её одним движением, кости трещат. Он рычит, бьёт другой, но я швыряю его в дерево — ствол дрожит, кора летит. Он встаёт, шатаясь, кровь течёт из рта, но бросается снова. Я бью его в грудь, мои когти рвут его кожу, он падает, кашляя, глаза горят яростью.
— Ты слаб, мальчишка, — говорю я, стоя над ним. — Тебе многому нужно научиться.
Он рычит, ползёт ко мне, но я наступаю на его шею, прижимаю к земле.
— Я — Кровяной князь! — хрипит он. — Я не твоя собака!
— Ты — щенок, который жрет объедки со стола, — отвечаю я. — Я дам тебе силу, если ты пойдёшь за мной.
Он бьётся, когти цепляют грязь, но я держу его. Его гнев — огонь, его сила гаснет под моим взглядом. Я отпускаю его, он встаёт, шатаясь, глаза его полны ненависти.
— Что ты хочешь? — шепчет он, голос слабый.
— Мир меняется, — говорю я. — Старые боги просыпаются. Ты — моё оружие. Иди к алтарю. Там начнётся твоё обучение.
Я поворачиваюсь, иду к горам. Он стоит, смотрит, гнев кипит, но следуют за мной. Я не оглядываюсь — он мой, хоть и не верит. Лада и её яд — заноза, которую я вырву позже. Города, деревни — пыль. Я зову его не для мести, которую он хочет устроить, а для войны, которая грядёт. Он думает возьмёт силу алтаря. Пусть. Я дам её, но он станет моим.
Горы близко, алтарь зовет. Ночь моя, как была всегда. Их боги будут уничтожены, Велемир — щенок, но он вырастет в волка. Я — Даромир, его создатель. Они изгнали его, но не меня. И когда я вернусь, мир узнает Кровяной князь — лишь искра перед наступающим пожаром.
Глава 1. Пробуждение
Туман стелился над деревней, цепляясь за низкие крыши изб, будто хотел утянуть их в сырую землю. Осень в этом году пришла рано: листья на березах пожелтели еще в конце августа, а ветер с болот приносил холод и запах гнили. Деревня стояла на краю леса — десяток дворов, амбар да покосившаяся часовенка без креста, которую построили лет двадцать назад, да так и не освятили. Жило тут человек сорок, не больше: в основном крестьяне, которые гнули спины на скудных полях, да бабы, которые ткали, варили и молились, чтобы урожай успел созреть до наступления зимы.
Иванка проснулась до рассвета. Сквозь щели в стенах ее маленькой избы тянуло сыростью, и она, зябко кутаясь в шерстяной платок, принялась разводить огонь. Пока дрова трещали, дым застилал глаза, но вскоре в очаге заплясали язычки пламени. Ей было двадцать зим, но выглядела она старше — худое лицо, темные круги под глазами, волосы, заплетенные в тугую косу. Сирота с малых лет, она привыкла держать себя в руках, не жалуясь на одиночество. Только иногда, глядя на реку за околицей, вспоминала брата — тот утонул в реке, когда ей было десять, а ему всего пять. С тех пор в реке она не купалась, боялась.
День начался как обычно: мужики ушли копать яму под новый амбар, бабы понесли воду от колодца. Иванка сидела за ткацким станком, когда услышала крики. Голоса доносились с краю деревни, где поле упиралось в лес. Она выглянула в окно: Радомир, староста, махал руками, а вокруг него столпились мужики с лопатами. Любопытство пересилило усталость, и Иванка, набросив шаль, пошла посмотреть.
— Гляньте, что мы откопали! — кричал Мишка, сын Радомира, размахивая грязными руками. Мальчишке было четырнадцать, и он вечно лез туда, куда не звали. Перед ним в земле лежал металлический ящик, длинный, как гроб, и широкий, как кадка для солений. Поверхность его покрывала ржавчина, но угадывались странные знаки, вырезанные глубоко, видно древние. Мужики обступили находку, переговариваясь.
— Сокровище, поди, — сказал кузнец Егор, потирая бороду. — Или от старых князей богатство осталось.
— Не трогай, дурень, — буркнула баба Олена, ковылявшая следом, опираясь на кривую палку. Старуха была хромой, с лицом, сморщенным, как печеное яблоко, но глаза ее блестели, как у молодой. — Не к добру это.
Радомир, рослый и широкоплечий, сплюнул в траву.
— Чего каркаешь, старая? Сокровище или нет, разберемся. В избу мою тащите, там поглядим.
Ящик оказался тяжелым — четверо мужиков еле подняли его, кряхтя и ругаясь. Иванка стояла в стороне, глядя, как они волокут находку. Над лесом закружил ворон, хрипло каркнув, и ей вдруг стало не по себе. Туман сгущался, скрывая деревья, а ветер донес далекий вой — то ли зверь, то ли похуже. Она перекрестилась, хоть и не любила часовенку, и поспешила домой.
К вечеру ящик уже стоял в избе Радомира, у самого очага. Мужики пытались открыть его топором, но металл не поддавался. А ночью, когда деревня затихла, Иванка услышала шорох за стеной — тихий, но очень настойчивый, словно кто-то скребся в темноте.
***
Ночь опустилась на деревню тяжелым одеялом. Луна, тонкая, как серп, едва пробивалась сквозь облака, и только собаки, скуля, нарушали тишину. Иванка ворочалась на лавке, укрывшись овчиной, но сон не шел. Шорох, который она слышала вечером, вернулся — теперь громче, ближе, будто кто-то скреб землю у самой стены. Она поднялась, осторожно подошла к щели в ставне и выглянула. Туман колыхался, словно живой, а за ним мелькнула тень — то ли человек, то ли зверь. Сердце заколотилось, но тень исчезла так же быстро, как и появилась. «Ветер», — сказала себе Иванка, но поверить не смогла.
Утро пришло серое и промозглое. Крестьяне собрались у избы Радомира, где стоял ящик. Староста, хмурый, с красными от бессонницы глазами, сидел на лавке, а перед ним толпились мужики и бабы. Мишка, подпрыгивая от нетерпения, рассказывал, как ночью слышал стук изнутри ящика.
— Будто кто живой там, батя! — тараторил он. — Тук-тук, тук-тук, вот те крест!
— Брешешь, щенок, — оборвал его Радомир, но голос дрогнул. — Железо оно и есть железо. Не стучит оно само по себе.
Иванка стояла в стороне, слушая. Её взгляд упал на ящик: ржавый, холодный, он казался чужим среди деревянных стен и соломенного пола. Знаки на крышке, еще вчера были едва видны, теперь проступили четче, словно их кто-то вычистил. Она шагнула ближе, но тут раздался крик.
— Матушка моя! Лизавета пропала! — вопила Арина, молодая вдова, она жила через три двора. Её дочка, пятилетняя Лизавета, вчера бегала с другими детьми у колодца, а утром её не нашли. Арина билась в истерике, пока бабы пытались её унять.
— В лес убегла, поди, — предположил Егор, но голос его звучал неуверенно. — Или к реке.
— Да какая река ночью! — огрызнулась Арина. — Спала она со мной, а утром — нет её!
Радомир велел мужикам прочесать окрестности. Иванка пошла с ними, хоть и не звали — ноги сами понесли. Лес встретил их сыростью и тишиной, только вороны каркали где-то в вышине. Они обошли поля, заглянули в овраг, спустились к реке, но следов Лизаветы не нашли. Лишь у самой воды Иванка заметила пятно — темное, бурое, почти слившееся с грязью. Она присела, тронула пальцем: кровь, еще липкая. Егор, который шел следом, побледнел.
— Волки? — спросил он шепотом.
— Волки кости оставляют, а тут ничего не осталось — ответила Иванка, и оба замолчали.
К полудню деревня загудела, как улей. Арина голосила, мужики шептались, а баба Олена, которая пришла поглядеть на ящик, только качала головой. Она присела рядом с находкой, провела сухой рукой по крышке и забормотала что-то на старом наречии, от которого у Иванки мурашки побежали по спине.
— Говорила я, не трогайте, — наконец сказала старуха, глядя на Радомира. — Это не сокровище, а могила. И не пустая.
— Чушь мелешь, — отрезал староста. — Ребенок пропал, а ты про нечисть свою. Лес большой, найдется девка.
Но к вечеру Лизавету не нашли. А ночью пропал ещё один — старик Фома, жил у околицы. Его изба стояла пустой, дверь нараспашку, а на опушке около леса темнело то же бурое пятно. Собаки выли, не умолкая, и даже Радомир, скрепя сердцем, велел мужикам вооружиться топорами и вилами.
Иванка не спала. Она сидела у очага, прислушиваясь. Шорох вернулся, но теперь он шел не от стены, а откуда-то сверху — с крыши. А потом она услышала шепот. Тихий, как шелест листвы, но внятный:
— Кровь… хочу… кровь…
Она вскочила, схватила кочергу, но голос стих. За окном мелькнула тень — высокая, худая, сгорбленная. Иванка бросилась к двери, задвинула засов, но сердце колотилось так, будто казалось, выскочит из груди. Утром она пошла к Радомиру, решив рассказать про ночное проишествие, но тот уже был занят: Мишка, его сын, стоял у ящика, бледный, как полотно.
— Оно опять стучало, — прошептал мальчишка. — И звал кто-то. Меня звал.
Радомир отмахнулся, но глаза его бегали. А Олена, сидевшая в углу, поднялась и ткнула посохом в пол.
— Не волки это, дурни, и не разбойники, — сказала она. — Вы смерть разбудили. И она теперь голодная.
К ночи собаки замолчали. А в лесу, у реки, кто-то нашел Лизавету. Девочка лежала на берегу, белая, как снег. На шее её темнели две маленькие ранки, а крови не было ни капли.
***
Деревня погружалась в страх, как в болото — медленно, но неотвратимо. После Лизаветы пропал старик Фома, а на третий день беда ударила снова. Утром не досчитались двоих: кузнец Егор и его младший брат Семка, которые решили сходить ночью проверить силки в лесу. Их нашли у реки, в зарослях осоки, — тела белые, холодные, с теми же следами на шее. Кровь не текла, не пятнала траву, будто её выпили до капли. Мужики тащили мертвецов обратно, молчали, только крестились дрожащими руками. Арина, потерявшая дочку, теперь не кричала — сидела у порога, глядя в пустоту, словно сама умерла внутри.
Иванка не могла усидеть дома. Её тянуло к избе Радомира, к тому проклятому ящику, стоявшему у очага. Она пришла к полудню, когда солнце пробилось сквозь тучи, но даже свет не разгонял тьму, сгущавшуюся над деревней. В избе было людно: Радомир, Олена, Мишка и несколько баб, шептавшихся в углу. Ящик никто не трогал, но все косились на него, как на зверя в клетке. Иванка присела рядом, провела пальцем по краю крышки — и отдернула руку: металл был ледяным. А под пальцами осталось пятно, бурое и липкое. Она пригляделась: кровь, тонкой струйкой сочившаяся из-под крышки.
— Радомир, — позвала она тихо, — тут кровь.
Староста подошел, нахмурившись. Увидел пятно, побледнел, но тут же выпрямился.
— Чушь, — буркнул он. — Это ржа. Или грязь какая. Волки в лесу лютуют, а вы мне про этот ящик.
— Волки жрут мясо, оставляют только кости — возразила Иванка. — А эти тела… целые, только обескровленные.
Радомир отмахнулся, но в глазах его мелькнул страх. Мишка, сидевший у стены, вдруг подался вперед.
— Я слышал, — прошептал он, глядя на отца. — Перед тем, как его достали… шепот. Изнутри. Звал меня. Я думал, показалось, а потом… — Он замолчал, сглотнув. — Потом Лизавета пропала.
Олена, которая до того молчала, стукнула посохом.
— Сказала же, дурни, не трогайте! — Голос её был хриплым, но твердым. — Это не клад с златом и серебром, а гроб. И не пустой он был.
— Хватит каркать! — рявкнул Радомир. — Разбойники это, али зверь какой. Соберем мужиков, прочешем лес.
Но лес молчал. Мужики вернулись к вечеру, усталые, с пустыми руками. А ночью пропала Дуняша.
Дуняша была подругой Иванки — веселая, круглолицая, с ямочкой на подбородке. Она жила с мужем, кузнецом Петром, и ждала первенца. Ночью Петр проснулся от шума — дверь хлопнула, будто ветром открыло. Дуняши рядом не было. Он выбежал во двор, звал, но ответа не дождался. У реки, где нашли Лизавету, осталась только её шаль, зацепившаяся за ветку, да следы борьбы в грязи. К утру тело нашли в лесу, в двух верстах от деревни. Дуняша лежала на спине, глаза открыты, лицо искажено ужасом. На шее — две ранки, кожа белая, как мел. Петр рухнул рядом, выл, как раненый зверь, а Иванка, которая прибежала с другими, замерла, не в силах отвести взгляд. Дуняша была весёлой, живой ещё вчера — смеялась, рассказывала, как назовет сына. А теперь — лежит мертвая, обескровленная.
Иванка вернулась домой, но ноги сами понесли её к лесу. Она стояла у опушки, глядя в темноту, когда заметила тень. Высокая, худая, она скользнула между деревьями, слишком быстро для человека. Иванка шагнула вперед, сердце колотилось, но тень исчезла. Только ветер донес шепот — тот же, который она слышала ночью: «Кровь…». Она побежала обратно, спотыкаясь о корни, и только у избы остановилась, хватая ртом воздух.
Деревня гудела. Бабы голосили, мужики точили топоры, Радомир кричал, надо жечь лес, выгонять волков. Но Олена, хромая, вышла на середину двора и ткнула посохом в землю.
— Не волки это, — сказала она. — Упырь. Кровь пьет, а тела оставляет. Ящик ваш его разбудил.
— Да что ты заладила! — огрызнулся Радомир. — Где твой упырь? Покажи!
— Не увидишь, пока сам не захочет, — ответила старуха. — Он хитрый. И голодный.
К ночи страх стал густым, как туман. Люди запирали двери, жгли костры у порогов, шептали молитвы — кто старые, языческие, кто новые, христианские. Иванка сидела у очага, сжимая кочергу, когда услышала крик. Выглянула: у дома Петра горел амбар. Мужики сбежались тушить, но в дыму кто-то заметил тень — ту же, что видела Иванка. Она мелькнула и пропала, а утром нашли ещё одно тело — бабку Марфу, жившую у реки. Обескровленная, с ранами на шее.
Радомир собрал сход. Лицо его осунулось, борода растрепалась.
— Волки, — упрямо твердил он. — Или люди лихие. Сожжем лес, выкурим их.
— Не поможет, — сказала Иванка, шагнув вперед. Все обернулись. — Я видела тень. В лесу. И кровь у ящика. Это не зверь.
— Да что ты смыслишь, девка! — рявкнул староста, но голос его сорвался.
Мишка, он стоял рядом, вдруг заговорил:
— Оно шептало опять. Вчера. Звало меня. Я… я чуть не пошел. — Он задрожал, глядя на отца. — Батя, выкинь его. Ящик этот.
Радомир стукнул кулаком по столу.
— Хватит! Завтра идем в лес. С вилами, с огнем. Конец этому.
Но ночь принесла новую беду. Утром у колодца нашли Петра, мужа Дуняши. Он сидел, прислонившись к бревну, мёртвый, с проколами на шее. В руках — топор, будто он пытался драться. А в избе Радомира ящик стоял тихо металлический ящик. Иванка смотрела на него, и в голове был шепот: «Кровь… хочу… кровь… дай кровь...». Она поняла: это не кончится, пока ящик здесь. Или пока то, что внутри ящика, не насытится.
***
Деревня затихла, люди от страха прятались. Костры у изб догорали, дым стелился над крышами, смешиваясь с туманом. Иванка не спала уже вторую ночь: шепот, доносившийся из темноты, звучал в её голове, даже когда всё стихало. Она знала — ответ в ящике. Утром, едва рассвело, она пошла к Олене. Старуха сидела у очага, грея руки над углями, и не удивилась, увидев гостью.
— Догадалась, поди? — хрипло спросила она, не поднимая глаз.
— Это точно не волки, — сказала Иванка, садясь рядом. — И не люди. Что в ящике, Олена?
Старуха вздохнула, ткнула посохом в пол.
— Пойдем. Поглядим. Может, ещё не поздно.
Они пришли в избу Радомира. Староста ушел с мужиками в лес — искать очередную пропажу, — и ящик стоял в одиночестве, у стены. Мишка спал на лавке, свернувшись калачиком, бледный, с синяками под глазами. Иванка присела рядом с ящиком, Олена встала над ней, опираясь на посох. Металл покрывала ржавчина, но знаки, проступавшие на крышке, теперь виднелись ясно — глубокие, неровные, будто вырезанные ножом. Иванка провела пальцем по одному из них: холод пробрал до костей, девушка порезалась рукой об металл кровь проступила, тонкой струйкой стекая на пол.
— Это руны, — тихо сказала Олена. — Старые, ещё до креста. Заточение.
— Заточение? — переспросила Иванка. — Кого?
Старуха помолчала, глядя на ящик, потом заговорила, и голос её стал низким, и тихим:
— Слыхала я в молодости от деда. Был князь, воин лихой, из тех, кто с печенегами бились. Звали его Велемир, а за алчность прозвали Кровяным. Силу искал, вечную. Продал душу тьме, пил кровь врагов, а потом и своих. Люди восстали, заточили его. Не убили — боялись проклятия. Закрыли в железе, зарыли глубоко. Видать, не глубоко зарыли .
Иванка слушала, и внутри всё холодело.
— Выходит, он там был? В ящике?
— Был, — кивнула Олена. — Пока вы его не разбудили. Кровь учуял, силу набирает. Скоро сам явится.
В этот миг Мишка застонал во сне, дернулся, открыл глаза. Они были мутные, пустые, как у мертвеца. Он сел, глядя прямо на Иванку, и зашептал:
— Он зовет… хочет… больше… — Голос был не его, хриплый, чужой.
Иванка отшатнулась, Олена шагнула к мальчишке, ткнула посохом ему в грудь.
— Отпусти его, тварь! — крикнула она. Мишка дернулся, упал на пол, задышал тяжело. Очнулся, но дрожал, как лист.
— Он в голове моей, — всхлипнул он. — Звал… в лес…
Иванка с Оленой переглянулись. Старуха покачала головой.
— Он пил его, — сказала она. — Не всё, но держит. Надо ящик убрать. Сжечь, утопить — хоть что-то с ним сделать.
— Радомир не даст, — возразила Иванка. — Он упрямый.
— Тогда сами сделаем это, — отрезала Олена. — Или все сгинем.
Но времени не осталось. К вечеру мужики вернулись из леса, неся ещё одного — охотника Гришу. Он был жив, но едва дышал. Лицо белое, на шее две ранки. Его положили у избы Радомира, и тут он заговорил, хрипя:
— Оно… в лесу… высокое… глаза горят… — Гриша закашлялся, сплюнул кровь. — Шептало… бежал, а оно… за мной…
Радомир, который стоял рядом, побледнел. Мужики загудели, бабы закричали. И тогда лес ожил. Туман заклубился, деревья зашумели, и из темноты шагнула тень. Высокая, худая, в лохмотьях, эти лохмотья когда-то были богатым кафтаном. Лицо бледное, глаза красные, как угли, губы растянуты в усмешке. Велемир, Кровяной князь, явился.
Он не спешил. Шагнул к Грише, склонился над ним. Охотник дернулся, но вампир прижал его к земле длинной рукой, когти вонзились в плечо. Гриша закричал, но крик оборвался — князь впился в шею, пил, тихо, жадно. Мужики замерли, но выйдя из ступора подняли топоры, вилы. Радомир рванулся вперед, замахнулся вилами, но вампир поднял взгляд, шепнул что-то — и староста рухнул, как подкошенный, хватаясь за голову.
Иванка стояла у порога, сердце колотилось. Она видела его — Похитителя крови. Не его тень, не его шепот, а живого, настоящего. Он выпрямился, отбросил тело Гриши, как тряпку, и посмотрел на неё. Губы шевельнулись:
— Ты… следующая… — Голос был как тихий скрежет ножа о камень.
Олена потянула её за рукав.
— Бежим! — прошипела старуха. — Он силу взял, теперь не спрячешься.
Они отступили в избу, задвинули засов. Мишка сидел в углу, бормоча:
— Он зовет… зовет… —
Иванка посмотрела на ящик, знаки пульсировали, словно живые. Она поняла: это не просто гроб. Это темница. И она всё ещё держит Кровяного князя — но уже очень слабо.
Снаружи раздался смех — низкий, ледяной. Тень мелькнула у окна, и стеклянный звон разорвал тишину: вампир бил в ставни, проверяя их на прочность. Олена забормотала заклинание, старое, языческое, но голос дрожал от страха. Иванка сжала кочергу. Она знала: ночь будет долгой. И, может, последней.
***
Ночь стала черной, как смола. Луна спряталась за тучами, и только треск костров да вой ветра нарушали тишину. Велемир, Кровяной князь, больше не скрывался. Его тень мелькала у изб, смех — низкий, ледяной — разносился над деревней, заставляя собак жаться к порогам. Он не торопился: брал по одному, убивая, оставлял тела на виду, чтобы страх рос, как плесень. После Гриши погиб ещё один — мальчишка лет десяти, он не послушался родителей вышел за водой.
Иванка не могла ждать. Она стояла в избе Радомира, глядя на ящик. Кровь под крышкой текла ручьем, заливая пол, знаки горели тусклым светом. Мишка сидел в углу, бормоча чужим голосом, а Олена шептала заклинания, сжимая в руках пучок сухих трав. Ставни трещали под ударами — вампир был близко.
— Надо сжечь его, — сказала Иванка, поворачиваясь к Радомиру. Лицо его осунулось, глаза блестели лихорадкой. — Ящик — это его сила. Без него он слабей.
— Ты рехнулась, девка! — рявкнул он. — Железо не горит. А тварь эту я сам зарублю.
— Не зарубить его, — возразила Олена, не отрываясь от трав. — Кровь его держит. Ящик — оковы. Сожги, и ослабнет.
Радомир сплюнул, но в этот миг ставня разлетелась в щепки. В проем просунулась рука — длинная, с когтями, белая, как кость. Мишка вскрикнул, рванулся к окну, но Иванка успела схватить его за рубаху. Вампир исчез, но смех его остался, эхом отражаясь в стенах.
— Он Мишку хочет! — крикнула Иванка. — Слышишь, Радомир? Он его зовет! Сожги, или сына потеряешь!
Староста замер, глядя на мальчишку. Мишка вырывался, глаза его были пустыми, губы шептали: «Иду… иду повелитель…». Радомир выругался, бросил вилы.
— Тащите во двор, — буркнул он. — Попробуем.
Мужики, которые жались у порога, подхватили ящик. Он был тяжелым, холодным, но они выволокли его к костру, который горел посреди деревни. Иванка схватила факел, Олена ковыляла следом, бормоча. Радомир с топором в руках стоял рядом, готовый рубить, если огонь не возьмет.
Ящик бросили в костер. Пламя взревело, но металл не плавился — шипел, дымился, знаки вспыхнули ярче. Велемир появился мгновенно. Он шагнул из тумана, глаза горели, лохмотья развевались, как крылья. Мужики закричали, бросились врассыпную, но вампир не смотрел на них. Он шел к ящику, шепча что-то на старом языке.
— Останови его! — крикнула Олена. Она выхватила нож, полоснула себе по ладони, плеснула кровь в огонь. — Старым богам молю, держите его! — Пламя взметнулось выше, облизывая ящик. Велемир зашипел, шагнул назад, но не ушел.
Иванка поняла: огонь не берет. Она огляделась, заметила телегу с сеном у амбара. Смекалка сработала быстрее страха.
— Тащи сюда! — крикнула она Радомиру.
Они вдвоем подкатили телегу к костру, пока Велемир стоял словно зачарованный и смотрел на свой гроб. Они сбросили сено на ящик. Иванка швырнула факел — и пламя рванулось в небо, охватывая всё. Велемир взвыл, бросился к огню, но Олена шагнула ему навстречу. Старуха подняла руки, кровь текла из ладони, капала на землю.
— Забирай меня, тварь, а их отпусти! — крикнула она.
Вампир повернулся к ней, глаза вспыхнули. Он схватил её, впился в шею, и Олена обмякла в его руках. Но огонь уже пожирал ящик, металл трещал, знаки гасли. Велемир отшвырнул старуху, рванулся к костру, но споткнулся — сила уходила. Иванка видела, как он слабеет, как когти цепляются за землю.
— Держи его! — крикнул Радомир, кидаясь с топором. Удар пришелся по плечу, но лезвие отскочило, как от камня. Велемир повернулся, схватил старосту за горло, поднял. Иванка не думала — схватила горящую ветку из костра, бросилась вперед. Огонь лизнул лохмотья вампира, и он отпустил Радомира, зашипев.
Она поняла: огонь — его слабость. Подхватив ещё факел, она заманила его к амбару, где тлели угли от пожара. Велемир шел за ней, медленно, но неотступно, шепча: «Кровь… твоя…». Иванка дождалась, пока он приблизится, и швырнула факел в сухую солому у стены. Пламя вспыхнуло, отрезав вампира от деревни. Он взвыл, рванулся к ней, но огонь охватил его ноги, руки, лицо.
Ящик в костре лопнул с треском, знаки погасли, кровь испарилась. Велемир рухнул на колени, кожа его чернела, глаза тускнели. Иванка стояла, тяжело дыша, пока он не замер, превратившись в обугленный остов.
Радомир подполз к ней, кашляя. Мишка выбрался из избы, бросился к отцу — глаза его прояснились. Огонь догорал, унося с собой ящик и его хозяина. Олена лежала у костра, мертвая, с улыбкой на сморщенном лице. Она отдала себя, чтобы ослабить чудовище, и это сработало.
Деревня молчала. Выжившие смотрели на пепел, не веря тому, что кошмар наконец то закончился. Иванка опустилась на землю, глядя в тлеющие угли. Она знала: это не конец. Но пока — передышка.
***
Огонь угасал, оставляя за собой пепел и дым. Ящик сгорел дотла — металл расплавился, знаки исчезли, кровь испарилась в черном облаке. Велемир, Кровяной князь, лежал в угольях, обугленный, неподвижный. Его глаза, ещё недавно горевшие красным, потухли, кожа обуглилась, руки застыли в последней попытке дотянуться до Иванки. Девушка стояла над ним, сжимая обгоревший факел, сердце её рвалось из груди. Радомир, кашляя, поднялся с земли, Мишка прижался к отцу, дрожа, но живой.
Но он не кончился. Ветер взвыл в лесу, и Велемир шевельнулся. Едва заметно — вначале пальцы, а потом голова повернулась. Иванка шагнула назад, факел выпал из рук. Вампир поднялся, медленно. Огонь ослабил его, но не убил. Он посмотрел на неё — не с яростью, а с холодной, вечной злобой. Обгоревшие губы шевельнулись, шепот донесся, как скрежет:
— Ещё… вернусь… —
Он повернулся и ушел — не побежал, а скользнул в туман, растворился между деревьями. Лес проглотил его, как болото забирает заблудившихся путников. Иванка хотела крикнуть, броситься следом, но ноги не слушались. Радомир выругался, мужики схватились за топоры, но никто не двинулся. Они знали: он вернется. Не сегодня, не завтра, но когда-нибудь.
Деревня выжила, но платой стали жизни. Лизавета, Фома, Дуняша, Петр, Гриша, Олена и многие другие — больше половины ушли за эти ночи. Уцелевшие молчали, собирали трупы, и сжигали мертвых. Радомир, сгорбленный, постаревший за сутки, больше не спорил. Мишка молчал, но следы на его шее осталась — след вампира, который звал его к себе.
Иванка стояла у опушки, глядя в лес. Туман стелился над землей, вороны каркали где-то в глубине. Она знала: Велемир жив, затаился, ждет. Олена ушла, отдав себя, чтобы дать им шанс, и теперь её знания — всё, что осталось против зла. Иванка вспомнила слова старухи о Кровяном князе, о рунах, о заточении. Она станет хранить их, как Олена хранила свои предания. Деревня не должна забыть.
К вечеру она вернулась к своей избе, взяла нож и вырезала на косяке знак — тот, который видела на ящике. Знак заточения. Пусть напоминает. Пусть бережет. Лес молчал, но тишина была обманчивой. Иванка знала: он там, в темноте, набирает силу. И когда он вернется, она будет готова. Не для мести, а для защиты.
Ночь легла на деревню, холодная и пустая. Ветер шептал в ветвях, но слов не разобрать. Пока.
***
Зима легла на деревню толстым слоем снега, заглушив эхо той страшной осени. Избы отстроили заново, амбар подняли там, где нашли ящик, но копать глубже никто не решался. Уцелевшие — Радомир, Мишка, горстка мужиков и баб — жили тихо, будто боялись разбудить что-то ещё. Священник из дальнего села освятил часовенку, крест теперь блестел над крышей, но тени в лесу не исчезли. Вороны всё так же кружили над опушкой, каркая, как вестники беды.
Иванка изменилась. Она редко улыбалась, глаза её стали серыми, как у Олены. На косяке её избы множились знаки — руны заточения, вырезанные ножом, который она теперь носила с собой. Днем она ткала, как прежде, но ночи проводила у окна, глядя в лес. Велемир не возвращался, но тишина казалась ей живой, обманчивой. Она собирала травы, те которые знала Олена, шептала старые слова по её книге, учила их наизусть. Деревня молчаливо признала её новой хранительницей — не ведуньей, но той, кто стоит между людьми и тьмой.
Однажды весной Мишка прибежал к ней, бледный, задыхаясь.
— Слышал опять, — прошептал он. — В лесу. Звал. Не меня… кого-то другого.
Иванка вышла на опушку. Туман стелился, как тогда, ветер донес слабый скрежет — «Кровь…». Она сжала нож, сердце заколотилось. Велемир не умер. Он ждал, копил силу, искал новых жертв. Лес молчал, но где-то в глубине шевельнулась тень — слишком быстрая, слишком знакомая.
Иванка вернулась домой, вырезала ещё один знак на стене. Она знала: он придёт. Не сейчас, но скоро. И когда это случится, она встретит его — не одна, а с теми, кого успеет подготовить. Тьма не спит. И она тоже.
Предрассветный воздух у перевала был шершавым, холодным, пропитанным запахом сырой земли, угасающих костров и пота. Этот смрад смешивался с затаенным страхом солдат. Тусклые всполохи факелов, воткнутых в грязь вдоль лагеря Всеволода, мерцали в предрассветном мраке. Пламя бросало слабые отблески на шатры; их серые полотна колыхались под порывами резкого ветра, несущего с холмов ледяную стужу и шепот смерти.
Искры взлетали в воздух мириадами крошечных огоньков, но гасли мгновенно. Им было не под силу пробить густой туман, окутавший низину и скрывший дальние очертания равнины. Совикус шагал тихо, скользя между рядами палаток. Его сапоги оставляли едва заметные следы на утоптанной земле, покрытой тонкой коркой льда после ночного заморозка. Войско Всеволода стояло на пороге битвы с Хротгаром. Каждый звук — хруст наста, скрип кожи доспехов, приглушенный кашель воинов — предвещал день, полный смерти.
Совикус был первым советником короля Всеволода, тем, кого монарх считал своей «опорой» в этом безумном походе к перевалу. Подобное слово вызывало у него сухую, горькую усмешку, скрытую под привычной маской холодной сосредоточенности. Он давно перестал быть верным слугой и превратился в кукловода, ведущую короля к пропасти, умело пряча истинную роль под личиной преданности.
Привычка держаться в стороне, наблюдать из мрака, а не действовать открыто, стала его второй натурой. Годы уловок и тонких манипуляций привели его к ключевой позиции при дворе. Здесь он мог шептать королю слова, пропитанные мудростью, но несущие хаос. Этот поход, битва — все было частью плана, выстроенного под контролем Моргаса, бога хаоса. Его сила струилась в венах советника, словно яд, сладкий и неотвратимый.
Остановившись у крайнего костра, Совикус бросил взгляд на солдат — угрюмые, сгорбленные фигуры в кругу тусклого света. Их руки, обветренные и онемевшие от стужи, чистили мечи и копья. Лезвия тускло блестели, отражая пламя. Кое-кто молился, обращая шепот к Люминору. Голоса воинов прерывались от волнения. Люди были обречены, но пока не осознавали этого. Другие перебрасывались невеселыми историями о резне в Речном Оплоте, где Хротгар оставил после себя лишь пепел и кровь.
Воины не заметили советника. Глаза людей были пусты, погружены в тревогу и безысходность, грызущую их души. Совикус же смотрел на них с холодным презрением, видя страх и упадок духа. Их лица казались полотном, расписанным отчаянием. Это зрелище пробуждало в нем хищный восторг — не жалость, а острое предвкушение.
Он знал: битва у перевала не принесет победы Всеволоду. Хаос, посеянный ею, формально служил славе Моргаса, однако внутри советника зрела иная уверенность. Каждый погибший солдат, каждая капля пролитой крови ослабляла оковы этого мира, приближая миг, когда сам Совикус возвысится над руинами. Он лишь носил маску покорного слуги, втайне надеясь обернуть мощь господина себе во благо. Моргас ждал жертв, Совикус же собирал силу, готовясь в нужный час выйти из тени своего покровителя.
Он двинулся к командному шатру мимо помоста с доспехами — кольчугами, потертыми и покрытыми пятнами ржавчины, шлемами с вмятинами от прошлых боев, щитами с обугленными краями. Над шатром развевалось знамя Вальдхейма — волк на рубиновом поле, но белая ткань была запятнана грязью, точно само королевство предчувствовало свою судьбу.
Черная мантия советника с багровыми вставками шуршала на ветру, посох с мерцающим наконечником лежал в руке, и его свет пульсировал слабо, напоминая глаз зверя, поджидающего добычу. Лицо Совикуса, как всегда, хранило маску спокойствия. Он знал: солдаты видят в этом преданность долгу, не подозревая о скрытом предвкушении их скорой гибели.
Два стражника у входа в шатер, в кольчугах и с копьями, вытянулись, скрестив оружие. Их лица, покрытые дорожной пылью и грязной щетиной, напряглись. Узнав советника, они отступили, пропуская его внутрь.
Совикус шагнул за тяжелую занавесь. Он ожидал застать короля в привычном смятении. Внутри царил полумрак — Всеволод не выносил яркого света перед битвой, будто опасаясь разоблачения собственной слабости. Несколько масляных ламп с желтыми огоньками бросали неровные тени на грубо сколоченный стол, заваленный картами, свитками и обугленными перьями. Воздух был густым, пропитанным запахом пота, дыма и остывшей похлебки. В углу стоял медный котелок, поверхность варева в нем затянула жирная пленка.
Всеволод сидел на низком табурете, тяжело опираясь правой рукой о край стола, отчего пальцы до белизны в суставах впивались в дерево. Седые волосы, прежде аккуратно стянутые в хвост, теперь свисали спутанными, влажными от пота прядями. Глаза, глубокие, точно море, покраснели от бессонницы и боли, терзающей его изнутри.
Перед ним лежала карта северных земель. Ее края истерлись, линии рек и холмов размылись от постоянных прикосновений — король подолгу водил по ним пальцами в поисках призрачной надежды. Углем были отмечены позиции армии Хротгара: лагерь у перевала, тяжелые всадники и пехота, замершие за рекой.
Рядом стояли военачальники — Бранн Железный Кулак, Торвальд Каменная Длань, Рагнар Острозуб и Эльсвир Черноворон. Здесь же присутствовал молчаливый Берегор и другие высокопоставленные воины. Их голоса звучали вполсилы. Казалось, громкие слова способны разбудить катастрофу, замершую у них за спинами.
— Совикус, — прохрипел Всеволод, едва советник вошел. Взгляд монарха, полный тревоги, метнулся к нему. — Где тебя носило? Я ждал с полуночи, с момента доклада гонца о выдвижении сил Хротгара к перевалу.
Совикус склонил голову. Голос его звучал ровно:
— Ваше Величество, я обходил лагерь, проверял посты. Убедился в готовности людей. Они начеку, ждут ваших приказов.
Всеволод тяжело вздохнул, плечи его опустились. Он кивнул и повернулся к военачальникам. Голос короля оставался хриплым, но твердым:
— Мне нужен твой совет, Совикус. Атаковать с рассветом или ждать удара врага? Диана… она у него. Я обязан спасти ее.
Интонация короля изменилась на имени дочери. Ложь о ее пленении, вложенная в разум Всеволода посредством зеркала Сальвио, все еще крепко держала жертву в тисках. Военачальники переглянулись, их лица были мрачны, в глазах мелькало сомнение. Бранн сжал кулак, Торвальд нахмурился, Эльсвир бросил на советника острый взгляд, однако никто не посмел оспорить волю короля открыто.
Совикус шагнул к столу. Его пальцы скользнули по карте, прослеживая линию фронта. Голос был холодным и убедительным:
— Если позволите, Ваше Величество, Хротгар ждет нашего удара. Его волчьи всадники сильны, но уязвимы на склонах. Дайте ему пойти в атаку первым, пусть выйдет на равнину. Мы скуем его пехоту, пока фланги обойдут холмы для удара с тыла. Армия Хротгара падет, и мы вернем Диану.
— Нам нужно время. — Всеволод поднял взгляд от карты, в нем блеснула слабая искра надежды. — Лорд Гарольд уже на подходе. Его воины должны ударить с востока к полудню. С его силами мы сомкнем кольцо.
При упоминании Гарольда Совикус позволил себе едва заметную усмешку. Король цеплялся за это имя, точно утопающий за соломинку. Советник говорил уверенно, наполняя каждое слово ядом под видом стратегии. План был безумно рискованным: южный фланг оставался слабым, обозы застряли из-за непогоды, а люди валились с ног от долгого марша. Совикус знал: Хротгар не даст времени на маневр. Численный перевес не поможет, но для Всеволода эти речи звучали обещанием триумфа.
Берегор, высокий воин с надменным лицом, шагнул вперед. Его брови гневно сдвинулись:
— Это слишком опасно. Южный фланг открыт. Хротгар ударит туда и отрежет нас от реки.
— Зато мы выиграем время, — возразил Совикус. Голос его оставался гладким, подобно льду. — Его лагерь — ключ ко всему. Захват этой точки лишит врага снабжения. Диана будет спасена.
Торвальд Каменная Длань, крепкий и обычно спокойный, покачал головой. В его низком басе слышалась тревога:
— Совикус, это безумие. Мы не выдержим открытого боя. Хротгар сильнее, а наши воины измождены. Надо отступить к Вальдхейму, пока не поздно.
— Отступить? — рявкнул Всеволод. Кулак его врезался в стол, карта подпрыгнула от удара. — Моя дочь в плену! Я не оставлю ее, Торвальд! Совикус прав — мы ударим. Это наш шанс.
Эльсвир Черноворон, худой, с длинными черными волосами, подошел ближе. Его слова были тихими, но острыми, точно стрела:
— Совикус, откуда уверенность в ее присутствии там? Рассказ твоего «шпиона» — звучит как сказка. Это ловушка, мой король.
Советник встретил его взгляд. Наконечник посоха мигнул багровым. Ответ прозвучал холодно:
— Келвин видел ее в цепях, Эльсвир. Зеркало принадлежит ей, ты сам это признал. Сомневайся сколько угодно, но время уходит. Ее жизнь — на совести тех, кто медлит.
Всеволод сжал челюсть. Пальцы короля стиснули рукоять меча. Голос его сорвался от напряжения:
— Хватит споров. Мы идем.
Военачальники кивнули. Их лица оставались мрачными, однако они подчинились. Шатер наполнился шуршанием пергамента и приглушенными командами, пока военачальники распределяли отряды. Совикус стоял в стороне, впитывая их тревогу, точно вино, пьянящее душу. Это была его стихия — вести людей к краю, подогревать отчаяние, пока они сами не шагнут в пропасть.
Когда воины ушли, Всеволод повернулся к нему. Глаза монарха блестели в свете лампы, голос звучал бесконечно устало:
— Совикус, скажи правду. Мои люди… они выдержат? Они верят в силу Хротгара и в пленение Дианы. Не побоятся ли они врага в решающий миг?
Совикус изобразил мягкую улыбку, придав голосу успокаивающие ноты:
— Они устали, Ваше Величество, но ваша решимость — их щит. Покажите воинам веру в победу, и они пойдут за вами. Диана ждет спасения — эта мысль вдохновит их на подвиг.
Слова были пустыми, однако попали в цель — в боль за дочь и страх потерять королевство. Всеволод кивнул, взгляд его стал тверже. Он махнул рукой:
— Оставь меня. Готовь людей.
Совикус вышел, скрыв усмешку под капюшоном. Лагерь оживал: пехотинцы натягивали палисады, конюхи седлали лошадей, чьи гривы блестели от инея. Костры догорали, согревая последние порции похлебки. Солдаты переговаривались шепотом: «Король идет за дочерью», «Хротгар сожжет нас», «Нет пути назад». Их страх звучал для советника музыкой, и он наслаждался каждым аккордом.
Все началось годы назад, когда он явился в Вальдхейм целителем, спасая тысячи от чумы, насланной Моргасом. Совикус стал героем, однако никто не догадывался: эпидемия была лишь первым шагом к уничтожению Альгарда. Моргас выбрал его за внутреннюю тьму — за умение видеть слабости людей и ломать их. Бог даровал ему силу внушения. Так он стал его слугой, разрушая королевство изнутри.
Теперь советник вел Всеволода к перевалу, подобно пастуху, направляющему стадо к обрыву. Король, ослепленный коварным враньем Совикуса о пленении Дианы в лагере Хротгара, окончательно перестал отдавать отчет своим поступкам. Разум монарха, скованный фальшивой болью и зеркальными видениями, более не замечал очевидных угроз.
Совикус не успел отойти далеко от королевского шатра. Тень отделилась от полотна палатки, и холодная сталь прижалась к его горлу. Эльсвир Черноворон, чей взгляд в полумраке казался опасно острым, сдавил плечо советника.
— Попался, крысеныш, — прошипел Эльсвир, прижимая кинжал плотнее к коже. — Говори правду. Какую ловушку ты готовишь королю? Твои речи полны яда, и я более не намерен их слушать.
Совикус даже не шелохнулся. На его губах заиграла сухая, пугающая усмешка. Он медленно повернул голову, глядя в глаза военачальника с ледяным спокойствием.
— Ты не осознаешь, Эльсвир, с кем решил помериться силой, — тихо произнес советник. Его голос лишился человеческих ноток, став низким и вибрирующим.
Прежде чем воин успел надавить на рукоять, из ладони Совикуса вырвался сгусток темной энергии. Иссиня-черный дым, похожий на живое существо, взвился в воздух. Это был хаотик — порождение Моргаса. Демонический туман обрел подобие когтистых лап и оскаленной пасти.
Дым хлынул прямо в лицо Эльсвиру, проникая в ноздри и рот. Офицер застыл. Кинжал выпал из его пальцев и с глухим шлепком упал в грязь. Глаза Черноворона подернулись багровой пеленой, черты лица исказились, а воля была сломлена мгновенно. Теперь он стоял неподвижно, точно марионетка, чьи нити оказались в руках жреца Хаоса.
Совикус поправил ворот мантии и едва заметно кивнул.
— Теперь ты послужишь истинному господину, — бросил он, схватил обмякшего Эльсвира за подбородок, вливая темную волю прямо в его разум. Голос советника звучал как шелест сухой листвы: — Ступай к южному флангу, верный капитан. Найди Берегора. Убей его на глазах у всех. Пусть солдаты видят кровь своего лидера. Пусть страх сожрет их изнутри, когда они поймут: защиты более нет. Иди. Твоя жизнь принадлежит Хаосу.
Эльсвир глухо рыкнул. Его движения стали дергаными, глаза затянуло багровой дымкой. Он развернулся и бросился в сторону костров, где Берегор отдавал последние приказы своим сотникам. Совикус проводил его холодным взглядом, после чего неспешно направился прочь, к опушке леса.
Он поднялся на холм, где первые лучи солнца пробивали туман, окрашивая марево в бледно-желтый свет. Лагерь гудел внизу, однако здесь царила тишина. Ветер скрипел в ветвях. Совикус ощутил мертвенный холод — знакомый признак присутствия Моргаса. Тень сгустилась за спиной, черный дым соткался в высокую фигуру. Голос господина был низким, бархатным:
— Ты хорошо справляешься, Совикус. Войско короля на грани падения.
Советник обернулся. Очи бога — два мерцающих огня — смотрели на него. Силуэт качался, подобно пламени. Голос жреца был тих:
— Они идут в бой. Я убедил его рискнуть всем ради Дианы.
Внезапно внизу в лагере раздались крики ужаса. Совикус видел, как Эльсвир, подобно безумному зверю, налетел на Берегора посреди круга воинов. Сталь сверкнула в свете гаснущих костров. Военачальник не успел обнажить меч — кинжал Черноворона вонзился ему прямо в горло. Кровь брызнула на знамена Вальдхейма. Солдаты застыли в оцепенении, не в силах осознать произошедшее предательство.
— Ложь о ее пленении удалась. — Тень Моргаса качнулась, наблюдая за резней внизу. — Но этого мало. Хаос обязан расти. Пусть кровь льется рекой. Пусть Всеволод потеряет все — дочь, армию, королевство. Альгард должен рухнуть.
Совикус кивнул, чувствуя, как лед сковывает позвоночник. Его вопрос прозвучал глухо:
— Какова задача теперь?
— Разожги страх в оставшихся, — голос бога хаоса стал подобен вою бури. — Пусть предают, бегут. Диана ускользнула, однако ее найдут. Следи за ней и священником Андреем. Они не должны помешать поискам Ловца Душ.
— Слушаюсь, — произнес советник. Его тон оставался твердым, хотя внутри все сжималось от предвкушения.
Тень растаяла, оставив горький привкус серы. Совикус скользил между палатками, отравляя сны уцелевших солдат видениями поражения. Лица спящих бледнели. Паника росла в их душах, точно пламя в сухой траве.
Советник вернулся в центр лагеря. Там царило невообразимое смятение. Солдаты кольцом окружили Эльсвира, пытаясь скрутить обезумевшего капитана. Черноворон рычал, точно раненый зверь, его доспехи были залиты кровью Берегора. В этот миг в круг ворвался Всеволод. Короля сопровождали его военачальники — Бранн Железный Кулак и Торвальд Каменная Длань. Их мечи были обнажены, а лица искажены непониманием.
— Эльсвир! — закричал Всеволод, его голос сорвался. — Брось меч! Ты убил своего брата по оружию! Опомнись!
Однако капитан более не слышал человеческой речи. Багровая пелена в его глазах вспыхнула с новой силой. Увидев монарха, Эльсвир издал дикий вопль и бросился вперед. Его меч взлетел, нацеленный прямо в грудь короля. Солдаты застыли, не успевая помешать предателю.
Военачальники среагировали одновременно, действуя точно единый механизм. Бранн сделал резкий выпад. Его тяжелый клинок со свистом рассек воздух и встретился с предплечьем нападавшего. Сталь легко прошла сквозь сочленения доспехов, и отрубленная рука Эльсвира вместе с зажатым в ней мечом отлетела в сторону, упав в дорожную пыль.
Эльсвир не успел даже вскрикнуть от боли. В то же мгновение Торвальд, замахнувшись двуручным мечом, нанес сокрушительный круговой удар. Холодное лезвие вошло в шею предателя, завершая его земной путь. Голова Эльсвира покатилась по земле, остановившись у самых сапог ошеломленного Всеволода. Обмякшее тело рухнуло в грязь, извергая потоки крови на короля.
Всеволод отшатнулся, прикрыв рот ладонью. Его лицо побледнело, став серым под стать ночному небу. Бранн и Торвальд встали перед королем, закрывая его, но угроза уже миновала. Осталась лишь тишина, пропитанная запахом железа и смерти. Совикус стоял в тени, наблюдая за кровавой развязкой с холодным удовлетворением. Двое лучших военачальников Вальдхейма были мертвы еще до первого сигнала горна. Хаос пустил корни в самом сердце армии.
Пока внимание тысяч воинов было приковано к окровавленным останкам Эльсвира, а Всеволод застыл в безмолвном горе, хаос за пределами круга костров обрел чудовищную силу. Совикус первым уловил свист, разрезавший плотную ночную тишину — звук тысяч стрел, пущенных из непроглядного мрака.
Черное небо над обозами внезапно расцвело мириадами зловещих огоньков. Лучники Хротгара, скрытые ночной мглой, обрушили на лагерь огненный ливень. Пылающие стрелы чертили багровые дуги в пустоте, вонзаясь в сухие тенты телег и тюки с фуражом. В один миг южная оконечность стана превратилась в море ревущего пламени. Солдаты, пытавшиеся тушить пожар в темноте, падали, пронзенные невидимой сталью, пока огонь жадно вгрызался в скудные запасы провианта.
Следом за ливнем пришел гул, заставивший саму землю стонать. Из седого тумана, точно порождение ледяного ада, вынырнул призрачный клин Хротгара. Тяжелые всадники на конях-великанах, закованных в заиндевевшую сталь, ворвались в тыл армии Всеволода. В их руках взметнулись факелы, чье пламя казалось багровым в ночном мареве.
— К оружию! Обозы! — разнесся над лагерем отчаянный вопль, однако паника уже пустила корни в умах деморализованных солдат.
Северяне действовали с яростной слаженностью. Факелы одновременно прочертили небо огненными дугами, падая на телеги с зерном и сухарями, на груженные сеном фуражные повозки и палатки со стрелами. Сухое дерево, пропитанное дегтем, вспыхнуло мгновенно. Пламя жадно вгрызалось в запасы, выбрасывая в небо колоссальные столбы черного, удушливого дыма, застилавшего звезды.
Кони в упряжи обезумели. Они ржали, вздымаясь на дыбы и сокрушая копытами пытавшихся подойти людей. Огромный лагерь превратился в огненную ловушку. Всадники Хротгара не останавливались для боя: они проносились сквозь ряды палаток, сея смерть и превращая надежду Альгарда в пепел. Совикус наблюдал, как зарево пожара отражается в глазах сломленного короля. Теперь у Всеволода не осталось выбора — только бросить своих голодных воинов в пасть смерти на перевале.
К полудню изможденное войско двинулись к перевалу. Всеволод ехал впереди, возглавляя колонну. Его багряный плащ развевался на ледяном ветру, а доспехи слепили фальшивым блеском, однако пальцы, побелевшие от напряжения на поводьях, выдавали истинное состояние короля. Трубы гудели, надрывая морозный воздух заупокойным воем. Пехота выстраивалась в неровные, шаткие каре; лучники с потухшими взорами занимали позиции на склонах холмов. Армия, лишенная командиров и хлеба, шла вперед лишь по инерции королевской воли.
Совикус следовал за ними в самом хвосте колонны, подобно стервятнику, ожидающему пиршества. Наконечник его посоха пульсировал багровым светом, мерно отсчитывая мгновения до начала бойни. Под капюшоном советника застыла торжествующая улыбка, которую более не нужно было прятать от мертвецов.
Вдали, на сером горизонте, проступили черные знамена Хротгара, похожие на крылья гигантских воронов. Гром гремел над горными пиками — была ли это истинная буря или отзвук великой резни, значения не имело. Хаос пробудился окончательно. Совикус чувствовал его торжество каждой клеткой своего существа. Он был дирижером этой симфонии разрушения, и первый взмах его невидимой палочки уже окрасил снега перевала в цвет крови.
Рыбацкая деревушка Сольвейг на побережье Недремлющего моря находилась в пяти днях пути от Вальдхейма, столицы Альгарда. Дома местных жителей, сложенные из грубого серого камня и потемневшего от соли бруса, теснились вдоль извилистых троп. Их соломенные крыши, покрытые густым мхом, прогнулись под тяжестью времени, а маленькие окна, мутные от соли и копоти, смотрели на бушующие волны, рев которых никогда не стихал.
Обычно жители Сольвейга были простыми и добрыми людьми, готовыми разделить хлеб с путником. Но в этот вечер их сердца закрылись. До окраин страны докатились тревожные вести: Эрденвальд вероломно напал на Альгард. Страх войны превратил каждого незнакомца в потенциального врага или еще хуже — шпиона.
Диана едва волочила ноги по единственной деревенской улице. Сапоги, полные воды от дождя, который лил с полудня, хлюпали, бордовое платье, некогда изящное, теперь висело грязными лохмотьями. Она не ехала верхом: сил держаться в седле не осталось. Онемевшие пальцы судорожно сжимали поводья Ворона. Мощный жеребец шел следом, низко опустив голову, будто разделяя скорбь своей хозяйки.
Каждый удар копыт отдавался в голове Дианы эхом последнего сражения. Перед глазами, застилая реальность, вставал образ Святослава. Его решительный взгляд, сталь в голосе и тот последний, отчаянный рывок навстречу наемникам. «Беги!» — этот крик все еще звенел в ее ушах, заглушая шум моря. Он остался там, на холодном берегу, чтобы она могла жить дальше. И теперь каждый ее вдох казался ей украденным, незаслуженным. «Зачем, Святослав? Стоила ли моя жизнь твоей?» — эта мысль жгла сильнее, чем ледяной ветер, пробирающий до костей.
Впереди замаячил тусклый свет фонаря, раскачивающегося над тяжелой дубовой дверью. Это была корчма — единственное место, способное дать тепло и кров. Диана, собрав остатки силы воли, подошла к крыльцу. Каждая ступень казалась ей непреодолимой преградой, а промокшая одежда тянула к земле точно свинцовый доспех.
В нос ударил запах дешевого табака и кислого эля. Гул голосов мгновенно стих. Десятки глаз уставились на фигуру принцессы в изорванной одежде. Грязное платье, свисавшее клочьями, и лицо, покрытое слоем дорожной пыли вперемешку с дождевой водой, делали ее похожей на бродяжку.
За стойкой стоял приземистый корчмарь с багровым лицом. Он окинул гостью презрительным взглядом, задержавшись на ее грязных сапогах и одежде.
— Пошла прочь! — рявкнул он, ударив кулаком по дереву. — Для нищенок и попрошаек мест нет.
— Пожалуйста, — голос девушки сорвался, став едва слышным. — У меня есть...
— Знаю я ваше «есть»! — перебил мужчина.
Он мгновенно выскочил из-за стойки, сокращая расстояние в два тяжелых шага. Корчмарь мертвой хваткой вцепился в плечо Дианы, сминая тонкую ткань накидки. Не давая ей опомниться, он потащил девушку к выходу. Диана едва поспевала за ним, ее ноги заплетались, а голова кружилась от резких рывков.
— Сначала проситесь погреться, а после по карманам честных людей шарите! — прорычал он у самого ее уха. — Убирайся, пока я собак не спустил. От тебя вони больше, чем от старого пса.
Распахнув дверь ударом сапога, мужчина с силой толкнул Диану в спину. Она вылетела на крыльцо и, не удержавшись, рухнула вниз, прямо в холодную, вязкую жижу дорожной колеи. Грязь мгновенно облепила ее лицо и руки, проникая под воротник.
— Ищи приют в канаве, там тебе самое место!
Дверь захлопнулась с тяжелым стуком, оставив ее в полной темноте под проливным дождем. Диана лежала в грязи, не находя сил подняться. Холодная вода заливала глаза, смывая слезы отчаяния. Ворон подошел ближе, тихо заржал и ткнулся в плечо мягким носом, призывая хозяйку продолжать путь. Она поднялась из грязи, опираясь на верную шею Ворона. Каждый шаг по деревенской улице давался с трудом, подбитые сапоги вязли в глубоких лужах.
Люди прятались за ставнями. Изредка сквозь щели на нее бросали настороженные взгляды. Дети жались к матерям, а старики молча качали головами, видя в этой изможденной фигуре дурной знак.
Она постучала в первый дом, ее кулак гулко ударил по грубой деревянной двери, обитой ржавыми гвоздями. Из щели выглянула женщина, ее лицо было серым от усталости, платок туго завязан под подбородком, глаза вызывающе оценивали чужачку. Диана заговорила, ее голос был тих, но тверд:
— Добрый вечер. Я историк, ищу ночлег. Я готова заплатить.
Женщина покачала головой, ее губы слились в тонкую линию, голос был резким:
— Нет места. Иди дальше. Чужакам тут не рады.
Диана кивнула, ее грудь сжалась от отчаяния, слезы подступали к глазам, но она двинулась к следующему дому, ноги хлюпали по лужам, дождь стекал по капюшону, капли падали на нос. Мужчина с густой бородой, пропахший рыбой и смолой, открыл дверь, его рубаха была залатана, руки сжимали топор для дров. Она повторила:
— Я историк, ищу приют на ночь. Заплачу.
Он фыркнул, его взгляд скользнул по ее потрепанному виду, голос был груб:
— Ищи другое место, нищенка. Ночь переживешь где-нибудь. Уходи.
Она обошла еще три дома. Сапоги вязли в грязи, дождь хлестал по лицу, холод пробирал до костей. Везде ее ждали закрытые ставни, холодные взгляды, слова: «Нет места», «Чужаков не берем», «Ищи в другом месте». Наконец она подошла к последнему дому на краю деревни, где свет очага пробивался сквозь щели в ставнях. Это был дом Рудольфа, пожилого рыбака с седыми волосами, свисающими на лоб, и руками, узловатыми от десятилетий работы с сетями. Его жена Марта, невысокая, с морщинистым лицом и добрыми карими глазами, возилась у очага, помешивая похлебку из рыбы, картошки и трав, чей аромат смешивался с запахом мокрого дерева и соли. Диана постучала дрожащими от холода пальцами.
— Добрый вечер… Я историк… — голос ее дрожал, слова вырывались вместе с прерывистым, сиплым дыханием. Она обхватила себя руками, пытаясь унять пронизывающий холод, но пальцы уже не чувствовали тела. — Я… я ищу ночлег. У меня есть деньги… Я заплачу, честно… — Она залезла во внутренний карман и выудила смятый кожаный кошелек. Дрожащими, посиневшими от стужи пальцами Диана развязала тесемки, едва не выронив все содержимое в грязь. — Вот, видите? Серебро… я не обману…
Рудольф приоткрыл дверь лишь наполовину. Он оглядел ее с ног до головы — мокрую, грязную, с породистым черным жеребцом, который за ее спиной казался грозной тенью. Старик нахмурился, его лицо, иссеченное морщинами, как старая кора, выражало лишь усталую настороженность.
— Нет места, девочка. Ищи дальше, — его голос был сухим и хриплым. — Чужие нам не нужны. Сейчас такое время… за серебро можно и голову потерять. Уходи.
Он уже начал тянуть дверь на себя, когда из-за его плеча выглянула Марта, машинально вытиравшая о фартук руки, вымазанные в муке. Она нахмурилась, готовая поддержать мужа, но когда взгляд упал на Диану — на ее лихорадочно блестящие глаза и то, как она едва держится за поводья, чтобы не упасть, — суровое лицо женщины смягчилось, а в глазах блеснула непрошеная слеза. Марта коснулась тяжелой руки мужа.
— Рудольф, посмотри на нее, — тихо, но настойчиво проговорила она. — Она же совсем ребенок. Промокла до нитки, еле стоит. Если оставим за порогом, море заберет ее до рассвета. Пусть войдет.
Диана шагнула ближе, ее сапоги скрипнули. Она подняла взгляд, слезы уже катились по бледным, обветренным щекам, оставляя мокрые дорожки. Голос сорвался, стал почти шепотом, полным отчаяния:
— Пожалуйста… Я не принесу бед. Мне нужен только ночлег… Всего одна ночь… Утром я уйду, обещаю. Я… я больше не могу идти… — она всхлипнула, с трудом сдерживая рыдания. — Холодно… Так холодно… Прошу вас…
Рудольф тяжело вздохнул. Его плечи поникли, он еще раз взглянул на жену, чье лицо было исполнено мольбы и той самой затаенной боли, которую они делили на двоих. Старик ворчливо буркнул, пряча глаза, чтобы не выдать своего смягчения:
— Ладно. Проходи к огню, пока не заледенела окончательно. Марта, займись ей.
Рудольф шагнул за порог и решительно отстранил Диану, забирая из ее онемевших, непослушных пальцев поводья. Девушка инстинктивно вцепилась в кожаные ремни, не желая отпускать верного друга.
— Постойте, — выдохнула она, глядя на мужчину с нескрываемой опаской. — Будьте с ним мягче. Это Ворон. Он... он не привык к чужим рукам.
Она замялась, боясь отдавать коня этому суровому человеку. Ворон был последней нитью, связывавшей ее с домом, и страх потерять его сковал грудь. Диана вглядывалась в лицо Рудольфа, пытаясь отыскать в нем хоть каплю сострадания.
— А ну, отдай. Сама с конем не справишься, только пальцы себе переломаешь. — Рудольф окинул Ворона оценивающим взглядом. — Такому зверю негоже под дождем киснуть. Отведу его под навес к сараю, вытру и насыплю овса. Иди в дом, девочка, пока я не передумал.
Рудольф потянул за узду, и Диана, наконец, разжала пальцы. Она проводила Ворона долгим, тоскливым взором, пока мощный круп коня не скрылся в густой тени старого навеса. Старик повел жеребца за собой в темноту, за стену дождя, а Марта тут же подхватила Диану под локоть, увлекая ее в спасительное тепло, пахнущее сухими травами и разогретым очагом.
Диана кивнула, ее губы на мгновение тронула слабая, почти призрачная улыбка — она словно боялась поверить в то, что порог крова наконец пересечен. Каждый ее шаг оставлял темный след на потертых досках пола, пропахшего старой солью, рыбой и древесным дымом. С каждым движением она чувствовала, как ледяные тиски понемногу отпускают тело, но внутри, под самым сердцем, все еще зияла пустота, которую не мог согреть ни один очаг.
Снаружи, под навесом, Ворон нетерпеливо бил копытом по земле. Слышно было, как пар с шумным свистом вырывается из его ноздрей — верный конь все еще не мог избавиться от тревоги, передавшейся ему от хозяйки.
Марта мягко указала на тяжелую скамью у стола. В ее глазах теперь читалась тихая, почти материнская забота, а голос обволакивал теплом:
— Садись, милая. Скорее ешь. На тебе совсем лица нет.
Диана опустилась на дерево. Ее пальцы судорожно вцепились в край грубо вырезанной дубовой столешницы — словно только эта опора удерживала ее от падения в бездну изнеможения. Когда Марта поставила перед ней миску, густой пар поднялся к лицу, лаская кожу, но внутренний холод был сильнее.
Мысли о Святославе, его предсмертный крик и топот сапог наемников, преследующий ее в кошмарах, терзали душу. Она отчаянно пыталась сосредоточиться на тепле миски в ладонях, на запахе наваристого бульона, на уютном треске поленьев в печи. Но память, словно черная волна, раз за разом пробивала хрупкую плотину ее самообладания, увлекая назад — в ночь, кровь и бегство.
Марта подошла ближе. Ее взгляд задержался на подоле бордового платья. Ткань, которую Святослав в спешке кромсал ножом, теперь превратилась в жалкие, пропитанные грязью лохмотья. Женщина покачала головой и ушла в дальнюю часть дома. Послышался глухой стук крышки тяжелого сундука. Вернулась она со стопкой вещей, которые пахли горькой полынью и старой шерстью.
— Сбрасывай свои тряпки, дочка. В таком платье по нашим лесам только смерть искать. — Марта положила вещи на край скамьи. Это были добротные мужские штаны из плотной ткани, простая рубаха и кожаная куртка на меху. — Это вещи Ларса, сына нашего.
Она замолчала, поправляя складку на рубахе, и ее пальцы на мгновение задержались на ткани, словно лаская ее.
— Четыре года назад море забрало его. Шторм был такой, что лодки щепками на берег выбрасывало. Рудольф выжил — он за обломок киля зацепился, а Ларс… — Марта судорожно вздохнула, но глаза ее остались сухими. — Недремлющее море жадное. Если вцепилось, уже не отпустит. — Она подняла взгляд на Диану. — Рудольф с тех пор на весь мир волком смотрит. Каждого встречного в смерти сына винит, хоть и молчит об этом. Но ты надевай, не бойся. Вещи добрые, крепкие. Сыну они уже ни к чему, а тебе, может, жизнь спасут. В мужской одежде по дорогам сейчас теплее, да и конь твой, Ворон, за версту выдает, что ты не простая девка.
Диана коснулась грубой ткани. После шелков и тонкого сукна эта одежда казалась тяжелой, но надежной.
— Спасибо, Марта, — тихо ответила она, чувствуя, как тепло очага наконец начинает проникать под кожу. — Я сохраню их.
— Ты ешь давай, — Марта кивнула на остывающую похлебку. — Сейчас старик вернется. Он коня твоего вычистит лучше, чем себя.
Марта помогла Диане натянуть плотную шерстяную рубаху, которая оказалась велика в плечах, и затянуть пояс на мужских штанах. Бордовое платье, символ ее прежней жизни, теперь лежало в углу бесформенным грязным комом.
В этот момент дверь с грохотом распахнулась. На пороге стоял Рудольф. С его плаща ручьями стекала вода, лицо осунулось от холода, а в руках он держал пустую бадью. Он уже открыл рот, чтобы что-то ворчливо бросить жене, но внезапно замер. Его взгляд пригвоздил Диану к месту. Старик смотрел не на нее — он смотрел на знакомую серую куртку с кожаными заплатками на локтях, на ворот из овчины, который когда-то грел его сына. Воздух в комнате будто застыл. Челюсть Рудольфа судорожно сжалась, а пальцы крепко вцепились в дужку бадьи, отчего дерево жалобно скрипнуло.
— Марта… — его голос прозвучал низко и угрожающе. — Зачем ты их достала?
Марта не отвела взгляда. Она стояла у очага, сжимая в руках половник, и в ее осанке была непоколебимая сила.
— Затем, что живым тепло нужнее, чем мертвым, Рудольф, — тихо, но твердо ответила она. — Ларсу они больше не пригодятся. А эта девочка… Пусть носит… Храни ее Люминор.
Старик тяжело дышал, и в тишине комнаты этот звук казался оглушительным. Казалось, еще секунда — и он вышвырнет гостью вон за одно лишь напоминание о потере. Но потом он увидел глаза Дианы — огромные, полные боли и немого извинения.
— Коня я почистил, — бросил он, не глядя на женщин. — Славный зверь. Не чета своей хозяйке… крепкий. Насыпал ему овса, до утра дотянет. Садись за стол, чего стоишь. Раз уж надела одежду Ларса, носи.
Рудольф опустился за стол напротив Дианы, тяжело выдохнул и устремил на нее хмурый, испытующий взгляд. В комнате повисла густая тишина — лишь за окном неистовствовал шторм, бьющий в ставни, словно требовал впустить его внутрь.
— Откуда тебя принесло в нашу глушь, девица? — наконец произнес он. Голос старика напоминал скрип старой палубы — низкий, шершавый, пропитанный годами и непогодой. — Жеребец твой… я таких в жизни не видал. Не для пахоты он и не для простых дорог. Породистый зверь, боевой. Возит на себе либо гвардейца, либо знатного лорда. А платье то, что Марта в угол отложила? Хоть и превратилось в лохмотья, а шелк — настоящий. Сразу видно: дорогое. Не чета нашим рубахам. Кто ты такая на самом деле?
Диана замерла, сжимая ложку в пальцах. Сердце заколотилось в груди, но она заставила себя поднять голову и встретить его взгляд. Под монотонный барабан дождя и мерный треск огня в очаге она заговорила — осторожно, взвешивая каждое слово, тщательно пряча правду о своем происхождении:
— Я изучаю легенду о короле Алексе. Его последнюю битву. Песни говорят, он пал героем… Но я нашла свитки. Хочу понять, что случилось на самом деле.
Рудольф медленно отложил сеть, которую чинил. Пальцы замерли на грубых веревках, а голос прозвучал глухо, будто из глубины давних воспоминаний:
— Слышал о нем. Великий был человек… Спас нас от тьмы. Предательство — горькая правда, девочка. Оно всегда ранит больнее, чем вражеская сталь.
Марта подняла глаза от горшка. В ее взгляде мелькнуло что-то неуловимо теплое, почти материнское. Руки замерли над кипящим варевом, а голос смягчился, словно она боялась потревожить хрупкую нить доверия:
— Историк, значит? Далеко тебя занесло ради старых сказок…
Диана кивнула. Ложка звякнула о край миски, взбаламутив бульон с кусочками рыбы. Она сглотнула, стараясь вернуть голосу твердость:
— Да… Это все, что у меня осталось. Искать ответы. Искать правду. Иначе… — Она запнулась, и глаза вновь наполнились слезами. — Иначе все эти потери были напрасны.
Рудольф и Марта переглянулись. В их взглядах промелькнуло немое понимание — но ни один не решился расспрашивать дальше.
Ночь сгустилась непроглядной тьмой. Дождь яростно хлестал по крыше, а ветер, словно озлобленный странник, завывал в щелях, барабанил ставнями, будто требовал впустить его внутрь. Рудольф с трудом поднялся — старые кости захрустели, выдавая каждый прожитый год. Он провел ладонью по седой щетине и тихо произнес:
— Пора отдыхать. Завтра море будет тяжелым, а дорога — еще тяжелее. Марта, постели ей в углу у печи. Там от камней дольше всего тепло идет… Ларс всегда любил это место.
Марта молча кивнула, отставила горшок и двинулась к сундуку у стены. Пока она доставала одеяло и подушку, Диана украдкой оглядела комнату. Низкий потолок подпирали массивные балки, потемневшие от времени и копоти. На стенах висели связки сушеной рыбы, пучки трав и старые сети. В углу — полка с глиняной посудой, а рядом — узкая скамья, на которой спал, судя по всему, сам Рудольф.
Когда Марта закончила, Диана медленно поднялась. Ноги дрожали от усталости, но она все же сделала несколько шагов к своему углу. У печи было тепло — почти до боли тепло, особенно после долгого холода. Она опустилась на постель, закуталась в грубое одеяло и закрыла глаза. За спиной шептались Рудольф и Марта. Слова были неразборчивы, но интонации говорили сами за себя: беспокойство, сомнение, осторожность и жалость.
«Они не верят мне», — подумала Диана. Но это уже не имело значения. Главное — отдохнуть хоть одну ночь.
***
Тепло печи сморило ее мгновенно, как только голова коснулась жесткой подушки. Сначала вернулся холод. Ледяная соленая вода снова обжигала щиколотки. Она стояла на том самом берегу, под серым, низким небом. Песок под ногами был красным — не от заката, а от крови. Всюду лежали изломанные тела защитников ее дома.
Она узнавала их лица, застывшие в посмертных масках ярости и боли. Вот Валрик, его рука все еще сжимала обломок меча; Гримар, прислонившийся к валуну, словно просто прилег отдохнуть; Аден, чьи глаза смотрели в пустое небо. А немного поодаль, у самой кромки прибоя, она увидела Дмитрия. Того самого, кто вывел ее из города, дав шанс на жизнь. Он лежал неподвижно, и набегающие волны лениво перебирали полы его плаща, словно пытаясь утащить в морскую пучину.
— Святослав! — позвала она, но голос потонул в реве прибоя.
Он стоял спиной к ней, у самой кромки воды, отбиваясь от наседающей тьмы. Наемники. Их лица были скрыты за маской, но Диана знала эти пустые, жестокие глаза. Меч Святослава вспыхивал, как последняя искра надежды, но их было слишком много. Они накатывали волнами, погребая его под собой. Он обернулся на мгновение — его лицо было белым, как мел, а на губах застыл немой крик: «Беги!»
Картина резко сменилась, словно кто-то перевернул страницу страшной книги.
Теперь она была не на берегу, а в руинах. Она узнала это место — величественный храм Люминора в столице, где она когда-то молилась. Но теперь высокий купол был расколот, через дыры виднелось черное беззвездное небо. Мраморные статуи светлых богов лежали на полу, разбитые в крошево. Алтарь был осквернен. В центре храма, там, где веками горел священный огонь, теперь клубилась вязкая, живая тьма.
Богиня тьмы парила под разбитыми сводами, ее волосы, подобные ночному дыму, застилали небо, скрывая звезды. Стены храма стонали и трещали, священники лежали неподвижно на оскверненном полу, а кровь на белом мраморе в призрачном свете казалась черной смолой.
Из тени вышел Совикус с посохом в руке, навершие которого пульсировало багровым огнем Моргаса — жадным, первобытным хаосом. Советник смотрел на нее своими пустыми, холодными глазами, в которых больше не осталось ничего человеческого.
— Ты не убежишь от меня, Диана, — его голос гремел под сводами, отражаясь от руин. — Ты — ключ. Ты — моя.
Он медленно поднял руку, указывая на нее костлявым пальцем, и пол под ногами Дианы начал рассыпаться в прах. Но это был уже не храм. Твердый мрамор внезапно стал зыбким и холодным, превращаясь в зыбучие пески. Диана вскрикнула, чувствуя, как невидимая хватка неумолимо тянет ее вниз. Песок забивался в одежду, сковывал движения, засасывая все глубже. Она судорожно хватала воздух, пытаясь вырваться из этой удушающей ловушки, но тьма под ногами была ненасытной. Когда пески сомкнулись над ее головой, лишая кислорода, пространство вокруг внезапно лопнуло.
В следующее мгновение она появилась в другом месте.
Это был старый двор, залитый предрассветными серыми сумерками. В центре зиял колодец, из которого веяло могильной стужей. У самого края, на скользких камнях, стоял ее отец. Король Всеволод выглядел изможденным, его доспехи были разбиты, а на груди чернело пятно от вражеского удара.
— Папа! — закричала Диана, бросаясь к нему через двор.
Но в этот момент какая-то невидимая сила — густая тень — толкнула его в спину. Всеволод покачнулся и начал медленно падать в черную бездну. Диана бежала так быстро, что легкие обжигало огнем. Она прыгнула вперед, распластавшись на мокрых камнях, пытаясь ухватить его за руку, за край плаща, за что угодно… Ее пальцы коснулись грубой ткани, она почти вцепилась в нее, но плащ выскользнул из онемевших ладоней.
Отец падал молча, не издав ни звука, глядя ей прямо в глаза с бесконечной печалью. Диана перегнулась через край, протягивая руку в непроглядную пустоту колодца, но видела лишь, как его фигура растворяется во мгле. Глухой, далекий всплеск в глубине отозвался в ее сердце как смертный приговор.
Отец скрылся во тьме, и в ту же секунду край колодца осыпался, и Диана, не удержавшись, рухнула вслед за ним в ледяную пустоту. Вода сомкнулась над головой, тяжелая и черная, как смола. Диана отчаянно била руками, пытаясь выплыть, но что-то тянуло ее на дно.
Сквозь толщу воды она видела призрачные, искаженные огнем фигуры на берегу. Оставшиеся в живых наемники бродили у кромки, их глаза горели багровым светом Моргаса. Они искали ее. Они знали, что она здесь, в этой бездне, и выжидали.
Диана рванулась вверх, захлебываясь собственным криком, который застрял комом в горле. Легкие горели от нехватки воздуха, сознание начало гаснуть. Девушка перестала сопротивляться и стала медленно погружаться во тьму, глядя, как огромные багровые глаза наверху превращаются в крошечные искры.
И вдруг, когда надежда почти исчезла, сквозь черную воду пробился яркий, чистый луч. Кто-то, чье лицо было скрыто ослепительным сиянием, протянул ей руку. Твердые пальцы коснулись ее ладони, крепко сжали ее и рванули вверх, прочь из ледяного плена колодца...
Диана резко дернулась и открыла глаза.
Она сидела на постели, тяжело и часто дыша, ее рука была вытянута вперед, словно она все еще пыталась за кого-то ухватиться. В комнате было светло — серое утро прокралось в дом через щели ставней. Сердце колотилось в груди, но ощущение чужой ладони на своей коже было настолько реальным, что Диана невольно посмотрела на свои пальцы.
— Это был всего лишь сон… — прошептала она, пытаясь унять дрожь в теле.
Но в глубине души она знала: это был не просто кошмар. Кто-то или что-то присматривало за ней, даже когда боги тьмы пытались ее уничтожить.
Рядом послышался тихий шорох. Марта уже хлопотала у очага, стараясь не шуметь. Запах свежего хлеба и сушеной мяты медленно вытеснял из памяти запах могильной стужи и зыбучих песков. Диана попыталась встать, но ноги все еще были ватными, а перед глазами плыли образы погибших защитников: Валрика, Гримара, Адена, Дмитрия… И Святослава, яростно сражавшегося на берегу реки.
— Доброе утро, — голос Дианы все еще слегка сипел. — Мне пора собираться. Дорога не ждет, а мне нужно успеть до следующего поселения до заката.
Диана потянула на себя сапоги, ее пальцы судорожно вцепились в кожаные голенища. Она старалась не смотреть Марте в глаза, чтобы та не увидела в них остатки ночного ужаса.
— Не торопись, дочка, — мягко проговорила Марта, заметив движение гостьи.
— Рудольф ушел в море еще до рассвета. Как только ветер стих и небо прояснилось, он сразу вывел лодку. Сказал, после шторма рыба будет дурная, надо сети проверять, пока солнце не взошло. Он вернется только к вечеру.
— Я не могу задерживаться, Марта, — Диана старалась придать голосу твердость, маскируя тревогу. — Мои исследования… время уходит. Каждая задержка отдаляет меня от истины, которую я ищу.
Марта подошла ближе и решительно преградила путь к выходу, положив теплую ладонь ей на плечо.
— Истина твоя никуда не убежит за пару часов, а вот ты с коня свалишься. Посмотри на себя — бледная, как привидение. По небу видно — к полудню со стороны островов густой туман придет, окутает берег так, что вытянутой руки не увидишь. Рудольф-то дорогу домой по памяти найдет, а ты в лесу заплутаешь или со скалы сорвешься. Останься еще на день. Пережди.
Диана замерла. Марта права: выезжать в таком состоянии — значит погубить и себя, и Ворона. Но инстинкт кричал внутри, требуя бежать как можно дальше.
— Один день… — тихо повторила Диана, глядя на кружку горячего отвара, которую Марта уже подвинула к ней. — Хорошо. Наверное, мне действительно нужно немного прийти в себя.
Она медленно опустилась обратно на скамью, обхватывая теплую кружку ладонями. Искушение побыть в этой тишине и безопасности было слишком велико.
— Вот и славно, — улыбнулась Марта. — Ешь хлеб, он еще теплый. Сегодня в деревне будет тихо. Никто тебя не потревожит.
Диана кивнула, но ее взгляд невольно метнулся к двери. Она осталась. Но рука, сжимавшая кружку, все еще подрагивала, а в ушах на мгновение снова возник шепот из сна: «Ты — моя».
Туман стелился над лагерем Всеволода, серый и липкий, как дыхание смерти, витающее над Вальдхеймом. Костры трещали, бросая слабые отблески на лица солдат, сидящих у огня. Их кольчуги звякали, когда они чистили мечи, а голоса сливались в низкий гул. Женщины у дальних шатров пекли лепешки; их руки, покрытые мукой, дрожали от холода. Запах хлеба смешивался с едким дымом кузниц, где молоты били по железу, выковывая копья для грядущей войны.
Ветер гнал пыль по земле, и в этом сером мареве лагерь казался островом, окруженным морем теней.
Всеволод стоял у шатра. Его багряный плащ висел на плечах — выцветший и изодранный. Глаза, красные от бессонницы, смотрели в пустоту, где звезды прятались за облаками.
Внезапно тишину разорвал топот копыт. Из мглы вырвался всадник. Его конь фыркал, пар вырывался из ноздрей, а кольчуга гонца была покрыта пылью и пятнами крови, запекшимися на железе. Он рухнул с седла, упав на колени перед королем. Грудь тяжело вздымалась, дыхание вырывалось хрипами.
Солдаты вскочили — их мечи звякнули о ножны.
Всеволод шагнул вперед. Сапоги оставили глубокие следы в земле. Голос был низким, как рокот грома:
— Говори, что видел.
— Речной Оплот… мой король… Хротгар… он… они резали всех. Мужчин зарубили, детей насадили на копья, женщин жгли живьем… Дома в огне, кровь текла рекой… Мост у перевала… сожжен… Дым все еще стоит… Я бежал… один… Остальные… мертвы…
Гонец поднял голову. Лицо было бледным, как мел; глаза полны ужаса, грызущего его изнутри. Голос срывался, слова запинались.
— В шатер! Все военачальники — сейчас!
Слова гонца ударили Всеволода, как молот. Кулаки сжались. Лагерь взорвался хаосом. Солдаты кричали, их голоса сливались в рев:
— Хротгар проклят!
— Кровь за кровь!
В лагере повис запах страха, едкий и тяжелый, как дым от горящих домов Речного Оплота.
В шатре Всеволод стоял неподвижно. Грудь вздымалась; дыхание было хриплым, как у раненого зверя. В голове звучали слова гонца: «Детей насадили на копья…» Он видел Диану — ее голубые глаза, темные волосы, ее крик. Она могла быть там. Рука сжала рукоять меча; пальцы побелели. Он рявкнул — голос разнесся по шатру:
— Кровь за кровь! Хротгар умрет! Мы идем сейчас, раздавим его, как крысу!
— Мой шпион вернулся с перевала. Он видел ее, мой король. Диана в цепях у Хротгара, в его лагере. Они держат ее там… живую. Но… — Совикус помедлил, и в этой паузе сгустилась тьма, — Хротгар каждый вечер отдает ее на развлечения воинам.
Советник вытянул руку. На ладони лежало маленькое зеркальце — тонкое, с гравировкой в виде лунных лучей. Всеволод вздрогнул. Он узнал эту вещь: зеркальце, которое ей когда‑то подарил купец Сальвио. Диана не расставалась с ним — носила на шнурке у сердца.
Всеволод повернулся. Его глаза встретились со взглядом советника. В груди что‑то треснуло, словно лопнула стальная жила. Лицо короля исказилось — ужас, ярость, отцовская боль смешались в одной гримасе.
«Диана…»
Его маленькая Дина. Его невинная девочка с глазами, как озера под солнцем. Она не заслужила такой судьбы. Не должна была знать, что значит цепями звенеть в чужом лагере, что значит чувствовать на себе чужие взгляды, полные похоти и злобы.
— Это… это ее зеркальце? — голос Всеволода звучал глухо, будто из‑под земли.
— Да, мой король. Шпион сумел выкрасть его. Оно было при ней, когда ее вели в шатер Хротгара.
Всеволод сжал зеркальце в кулаке. Металл впился в кожу, но он не чувствовал боли. Перед глазами — картина: Диана в цепях, ее волосы, когда‑то блестящие, теперь спутаны и грязны; ее руки, тонкие и нежные, скованы железом.
— Он… он трогал ее? — прошептал Всеволод, и в этом шепоте была такая злоба, что даже Совикус отвел взгляд.
— Я не знаю всех подробностей, государь. Но то, что я узнал… достаточно, чтобы понять: она в аду.
В шатре повисла тишина. Только треск огня да отдаленный гул лагеря пробивались сквозь пелену ярости, окутавшую короля.
Он заговорил тихо, но каждое слово падало, как камень в глубокий колодец:
— Если Хротгар коснулся ее, я сожгу его королевство до последнего камня! Мы идем к перевалу — сейчас! Собирайте армию, все до единого! Я вырву ее из его лап, даже если мне придется пройти через ад!
Ложь была тонкой, как паутина, но острой, как кинжал. Совикус знал: Диана ускользнула. Ее ищут наемники, прочесывают леса и тропы, но пока — тщетно. Однако эта ложь была необходима. Она должна была подтолкнуть Всеволода к перевалу, где уже все готово, где в тени ждут темные боги, готовые принять жертву.
— Это безумие, Ваше Величество! — Торвальд шагнул вперед, его лицо потемнело от тревоги. — Мы бросаем Вальдхейм! Оставить стены без защиты сейчас — значит, потерять все! Вспомните о Гарольде! Он идет к нам, за ним двадцать тысяч мечей! Нам нужно лишь дождаться подкрепления — и мы сотрем Хротгара в порошок без лишнего риска. Подождите Гарольда, мой король!
Всеволод медленно повернул голову к Торвальду. Его глаза, налитые кровью, казались глазами безумца.
— Ждать? — прошипел он. — Ты предлагаешь мне ждать, пока армия Гарольда будет топтать дороги, в то время как Хротгар рвет на части мою дочь? Каждая минута его дыхания — это оскорбление для моего рода!
— Но государь, двадцать тысяч воинов… — попытался вставить Торвальд.
— Мне плевать, если за ним идет хоть все воинство небесное! — рявкнул Всеволод, ударив кулаком по столу. — Диана страдает сейчас! Я не дам Хротгару лишнего часа. Мы выступим немедленно.
— А я говорил — надо было уходить морем! — Рагнар недовольно фыркнул, поправляя тяжелую косу. — В лесах мы растеряем половину людей еще до боя, подкрепление нас там не найдет.
— Это ловушка, мой король, — голос Эльсвира Черноворона прозвучал холодно и сухо, разрезая шум в шатре. Он не сводил подозрительного взгляда с советника. — Совикус, откуда такая точность в вестях? Ты знаешь больше, чем говоришь. Это пахнет засадой. А Гарольд… если мы уйдем сейчас, мы разминемся с его силами и останемся одни.
Совикус медленно повернул голову к Эльсвиру. В глубине его посоха багровый камень пульсировал как живое злое око.
— Мой шпион видел ее своими глазами, Черноворон. Сомневайся в моих словах, если хочешь, но помни: пока ты считаешь полки Гарольда, Хротгар забавляется с дочерью твоего короля. Время уходит. Ей не нужны двадцать тысяч воинов через неделю. Ей нужен отец сейчас.
Всеволод больше не слышал их споров. Разум пылал. В памяти всплыл образ Роберта — старого кузнеца, чьи мозолистые руки выковали кинжал для Дианы. Он вспомнил, как смех дочери звенел в кузнице, когда старик учил ее правильно сжимать рукоять. «Ты бы нашел ее, старик… ты бы не ждал подмоги», — пронеслось в мыслях. Тоска сдавила грудь раскаленными тисками, но гнев оказался сильнее, выжигая все сомнения.
Король повернулся к военачальникам. Его взгляд был тяжелым, как могильная плита. Голос стал твердым:
— Довольно! Я сказал — мы идем!
Торвальд открыл рот, желая напомнить о стратегическом преимуществе, которое дает армия Гарольда, но Всеволод рявкнул так, что пламя свечей в шатре испуганно дрогнуло:
— К оружию! Пусть каждый меч встанет в строй! Кто не пойдет со мной — предатель! Кто замешкается — трус! Я хочу видеть Эрденвальд в огне, и я хочу этого завтра!
Всеволод обвел присутствующих властным взглядом, заставив замолчать даже Рагнара.
— Бранн, ты идешь в авангарде. Возьми тысячу мечей. Мы выступим на рассвете.
Король перевел взгляд на своих верных телохранителей. Ярослав стоял у входа в шатер, бледный как полотно. Раны, полученные при побеге из Моргенхейма, еще не затянулись, а изнуряющий кашель то и дело сотрясал его худое тело.
— Ярослав, ты остаешься, — голос Всеволода смягчился лишь на мгновение. — Тебе нужно восстановить силы. Ты сослужишь мне службу, когда я вернусь с Дианой.
Воин хотел было возразить, но новый приступ кашля заставил его бессильно опереться на древко копья. Валрик и Гримар, стоявшие рядом, молча поддержали товарища.
— Валрик, Гримар! — рявкнул король. — Вам я доверяю самое ценное. Вы и тысяча лучших воинов остаетесь здесь. Защита Вальдхейма теперь на ваших плечах. Если Хротгар решит ударить в спину, пока мы будем у перевала, вы должны удержать стены любой ценой.
Гримар коротко кивнул, поправив тяжелый топор на плече, а Валрик прижал кулак к груди в знак верности. Затем из тени шатра вышел Торвин. Пожилой картограф и мудрец, чей лоб был изрезан морщинами, как старая пергаментная карта, медленно поправил свои одежды. Несмотря на возраст, его разум оставался острым, а советы — неоценимыми.
— Торвин, — Всеволод положил руку на плечо старика. — Ты остаешься за старшего в замке. Твой опыт и мудрость будут направлять Валрика и Гримара. Следи за порядком, пока меня нет. Вальдхейм — наш последний оплот, и я доверяю его тебе.
Торвин склонил седую голову, его голос прозвучал негромко, но уверенно:
— Я сберегу то, что осталось от нашего дома, мой король. Да хранят тебя боги на перевале.
Наконец, Всеволод обратился к хранительнице казны Эверине. Из‑под складок своего плаща он достал тяжелый свиток, скрепленный сургучной печатью, и снял с пальца массивный королевский перстень.
— Эверина, — произнес он с пугающей серьезностью. — У тебя самая важная миссия. Ты немедленно отправишься в Миллерию. Бери пятьдесят всадников и скачи во весь опор к королеве Миранде, матери моей покойной жены. Отдашь ей этот свиток и мой перстень. — Он протянул ей вещи, и когда Эверина коснулась их, Всеволод крепко сжал ее ладонь. — Слушай меня внимательно: свиток должен быть передан королеве лично в руки. Я строго‑настрого запрещаю вскрывать его по пути. Если я узнаю, что печать нарушена — милости не жди. Миранда должна узнать правду первой.
Эверина низко поклонилась, пряча свиток и перстень в складках дорожного плаща. В ее глазах отразился лишь холодный блеск королевской воли.
— Да будет так, мой король, — тихо ответила она.
Шатер опустел. Валрик и Гримар вывели Ярослава наружу, Торвин погрузился в изучение планов обороны, а Совикус, затаившийся в углу, проводил Эверину взглядом. В его глазах блеснул опасный огонек — таинственное послание в Миллерию явно не входило в его расчеты.
Гомон стихал за стенами, лишь Совикус остался внутри. Пальцы сжали посох, холодная улыбка мелькнула под капюшоном — словно тень ножа в полумраке. Он слышал, как снаружи Эверина седлает коня, и как Торвин отдает первые распоряжения. Но для колдуна это были лишь затухающие искры старого мира.
Всеволод вышел наружу. Взгляд упал на лагерь: солдаты в спешке бросали припасы в телеги, женщины плакали, прижимая к себе детей. Те смотрели из‑за шатров — лица их были бледны, как у призраков. Но король не видел их страха. Его глаза горели перевалом, где, как он верил, ждал Хротгар.
К утру армия Всеволода двинулась в путь. Багряный плащ короля трепетал на ветру как знамя грядущей войны. Сапоги мерно стучали по подмерзшей земле, меч звякнул о ножны, когда Всеволод поправил его на поясе. Солдаты шли за ним плотной стеной. Кольчуги тускло блестели в предрассветном свете, лица воинов были мрачны, но шаги — тверды.
Лагерь Вальдхейма остался позади. Под защитой Торвина и тысячи верных клинков он все же казался покинутым. Дым от кузниц смешивался с липким туманом, женщины шептали молитвы, больше похожие на стенания о конце света, и их голоса тонули в свисте ветра.
Совикус шел позади всех. Черная мантия сливалась с дорожной пылью и тенями, посох пульсировал багровым светом в такт его шагам. Холодная улыбка, скрытая под капюшоном, кривила губы. Он знал правду: Хротгар не держит Диану в цепях. Но этот поход уже не остановить. Перевал станет могилой Всеволода — ловушкой, которую темные боги сплели специально для короля.
Когда армия растянулась по дороге, а лагерь Вальдхейма окончательно скрылся за пеленой тумана, Совикус свернул с тропы в густые заросли, где реальность казалась зыбкой и тяжелой. Он замер и поднял свой посох — дар, выкованный из хаоса. Багровый камень на его вершине вспыхнул, откликаясь на зов.
Пространство между деревьями дрогнуло, и из самой пустоты соткался Моргас. Его присутствие заставило туман опуститься к земле, а лесные звуки — мгновенно стихнуть. Вороненая сталь его доспехов поглощала свет, а взгляд, лишенный всего человеческого, прошивал Совикуса насквозь.
— Ты потревожил меня, — голос Моргаса прозвучал с необозримой мощью.
Совикус склонил голову, признавая величие собеседника:
— Господин, Всеволод ослеплен и идет к смерти, как мы и планировали. Но он оказался хитрее, чем я думал. Он отправил свою хранительницу казны, Эверину, в Миллерию. У нее его перстень и тайное послание для королевы Миранды. Если Миллерия двинет свои войска на помощь Вальдхейму, наш план окажется под угрозой. Эверина скачет к Старой развилке с полусотней всадников. Они не должны пересечь границу. Я прошу тебя… пресеки эту нить. Пусть их кровь напитает землю прежде, чем они увидят стены Миллерии. Свиток и перстень не должны попасть в руки Миранды.
Моргас медленно повернул голову в сторону дороги, на которой еще не осела пыль от копыт отряда Эверины.
— Мелкие людишки и их ничтожные союзы, — произнес он, и в его словах послышался отзвук бездны. — Миллерия не узнает о судьбе Всеволода. Я лично прослежу, чтобы их путь закончился не успев начаться.
Фигура Моргаса начала расплываться, сливаясь с ночным лесом.
— Иди, Совикус. Твоя задача — привести короля к месту жертвы. О гонце забудь. Она уже мертва, просто еще не знает об этом.
Моргас исчез, оставив после себя лишь тяжелый запах серы. Совикус выпрямился, и довольная улыбка снова исказила его лицо. Теперь последняя преграда будет устранена самим богом хаоса.
Советник вернулся на дорогу и неспешным шагом последовал за уходящим войском, сжимая посох, который этой ночью светился особенно ярко.
***
Через час после битвы лес у реки погрузился в мертвую тишину. Лишь журчание воды над камнями нарушало ее, да редкий крик совы резал воздух, как отголосок ушедшего хаоса. Андрей ехал по тропе, едва держась в седле от изнеможения. Его серый жеребец фыркал, пар густыми облаками вырывался из ноздрей, а копыта скользили по мокрой траве.
Ряса священника, посеревшая от дорожной пыли, цеплялась за низкие ветки. Символ Люминора на его шее пульсировал едва заметным золотым светом, как единственный маяк в этой беспросветной мгле. Андрей шел по следу наемников: он заметил их силуэты на опушке леса еще на закате и, ведомый дурным предчувствием, решил не упускать их из виду.
Вскоре священник натянул поводья: лес расступился, открывая поляну у реки — место, где сама земля кричала о смерти.
— Святой Люминор… — выдохнул он, медленно осеняя себя знаком веры. — Сжалься над их душами.
Кровь блестела на траве темными пятнами в холодном лунном свете. Андрей спешился, его сапоги утонули в перемешанной с землей траве. Он сделал шаг вперед, и дыхание перехватило. Раны на телах были страшными, нанесенными рукой мастера, который не ведал сомнений.
Первым он увидел кривоносого. Громила лежал на спине, его живот был вспорот одним точным, глубоким движением — Святослав распорол его, когда тот пытался ударить сверху. Остекленевшие глаза бандита бессмысленно пялились в пустоту неба.
Чуть поодаль лежал толстяк. Его грудная клетка была буквально разворочена мощным ударом — тем самым, которым воин встретил его рывок. Кровь пропитала его одежду, превратив тело в обмякший, тяжелый тюк.
Рядом, уткнувшись лицом в грязь, застыл быкообразный. Его горло было перерублено почти до позвонков; тяжелый топор, который он так уверенно сжимал, теперь валялся в луже крови, ставшей для него последним ложем.
Четвертый — огромный мужчина — лежал ближе всех к деревьям. Его грудь пересекала рваная рана от меча, нанесенная на развороте. Лицо мужчины застыло в гримасе удивления и боли, будто он до конца не верил, что смерть придет так быстро.
Андрей, преодолевая дрожь, двинулся к кромке воды. Его взгляд скользнул по прибрежным камням, и он замер, увидев еще одного. Положение тела воина показалось ему странным. Тот не лежал в позе человека, сраженного в пылу боя и рухнувшего там, где его настигла сталь. Воина аккуратно перенесли на чистое место, подальше от растерзанных тел наемников, уложили на спину у самой кромки воды, расправив плечи, будто давая напоследок надышаться речной прохладой. Но самым поразительным было другое: его пальцы не были растопырены в предсмертной судороге — они крепко сжимали рукоять меча, лежавшего на груди.
Кто-то намеренно вложил оружие в его руку. Кто-то хотел, чтобы этот человек встретил вечность как подобает герою.
Священник судорожно сжал золотой символ на груди. Он сделал еще шаг, и галька хрустнула под его сапогом. Андрей опустился на колени рядом с неподвижным телом, всматриваясь в бледное, иссеченное шрамами лицо воина. Речные волны лениво лизали подошвы его сапог, а холодный ветер шевелил пряди волос.
— Кто ты, воин? — голос Андрея, слабый и надтреснутый, сорвался на шепот. — Кто проявил к тебе милосердие в этом проклятом лесу? Жив ли ты еще под сенью Света?
Священник протянул дрожащую руку к шее воина, надеясь нащупать хотя бы слабый толчок жизни, в то время как символ Люминора на его груди вспыхнул чуть ярче, откликаясь на близость чьей-то угасающей души. Андрей опустился на колени, не обращая внимания на холодную воду, пропитавшую полы его рясы, и прижал пальцы к шее воина, замирая в ожидании. Пульс был нитевидным, едва ощутимым, словно жизнь внутри этого могучего тела готова была оборваться в любую секунду.
Тяжело дыша, священник начал осмотр. Каждая новая рана заставляла его сердце сжиматься. На плече воина зияла рваная рана от кинжала — удар был такой силы, что лезвие смяло металл, и теперь сквозь разорванную плоть проглядывали искореженные, окровавленные звенья доспеха.
На боку виднелась глубокая борозда от меча. Кровь из нее выплескивалась неровными толчками; алые струи стекали по телу, смешивались с речной водой и растекались по поверхности зловещим багрянцем.
Но страшнее всего была рана в груди. Оперение стрелы торчало прямо из плоти, и ее древко заметно дрожало при каждом судорожном, хриплом вдохе воина. Была и четвертая рана — в бедре. Там, пробив прочную кольчугу и ткань, плотно засела вторая стрела, а из‑под древка сочилась темная кровь, быстро пропитывая штанину тяжелым пятном. Нога воина была неестественно подвернута — стало ясно, что после этого удара он упал и уже не смог подняться.
Андрей смотрел на этот изувеченный металл и плоть, не понимая, какая сила все еще удерживает дух в этом человеке. Он судорожно выдохнул, стараясь унять дрожь в руках.
— Крепись, воин... — прошептал он, потянувшись к своей сумке с бинтами и мазями. — Свет не оставит тебя, пока я здесь.
Из груди Святослава вырвался хриплый, едва различимый шепот, пропитанный предсмертной мукой:
— Диана… спаси ее… она совсем одна…
Андрей от неожиданности вздрогнул. Он узнал этот голос — воин, который был защитой девушки. В душе священника начался настоящий ад: броситься вслед за Дианой или спасти того, кто отдал за нее жизнь? Выбор был мучителен, но долг целителя победил.
Пальцы священника нащупали край стрелы в груди воина — самой опасной раны. В голове крутились обрывки знаний, но времени не оставалось. Андрей сжал в ладони нож — клинок тускло блеснул в лунном свете. Руки дрожали толи от волнения, толи от холода но он заставил себя действовать четко.
— Потерпи, — прошептал он, склоняясь ближе. — Сейчас будет больно.
Первым делом он обрезал оперение обеих стрел — и той, в груди, и той, засевшей в бедре. Аккуратно, лезвием почти вплотную к ранам. Перья осыпались на землю, как мертвые листья. Древки остались торчать, но теперь они не мешали.
Затем Андрей разорвал свой плащ. Он приложил широкие полосы ткани к ране на груди, стараясь не сдвинуть древко ни на миллиметр. Каждое движение было выверено: чуть сильнее надавишь — кровь хлынет. Закончив с грудью, он тут же переместился к ране на ноге. Там, где стрела пробила бедро, кровь пропитала штанину черным пятном. Андрей плотно обложил стрелу тканью, фиксируя ее в кости и мышцах.
Когда ткань легла на обе раны, он начал окончательную фиксацию. Полоски материи обвивали древки, прижимали их к телу, не давая шевелиться. Андрей работал молча, лишь губы шептали молитву.
— Держись, — повторил он, затягивая последний узел на бедре воина. — Я не дам тебе уйти.
Кровь все еще проступала сквозь повязки, но уже не струилась потоком. Андрей проверил фиксацию: и стрела в груди, и стрела в ноге сидели неподвижно. Ткань держалась крепко.
Он поднял взгляд на лицо воина. Святослав лежал с закрытыми глазами, дыхание было поверхностным. На губах застыла темная капля крови, а на лбу — бисер холодного пота.
Андрей на мгновение сжал символ Люминора. Свет амулета освятил местность в его окровавленных пальцах. Осторожно, почти благоговейно, он подложил под раненого свернутый плащ, превращая его в импровизированные носилки. Каждое движение было рассчитано — ни рывка, ни резкого наклона, чтобы стрелы не вошли глубже. Святослав даже не вскрикнул: то ли потерял сознание, то ли собрал всю волю.
Осторожно опустив Святослава на подстилку из плаща, Андрей выпрямился. Лунный свет серебрил кровавые разводы на его руках, но времени на отдых не было. Впереди — десятки верст до ближайшего селения, а за спиной — только ночь, лес и остывающие тела павших.
Он двинулся к первому трупу — кривоносому. Пальцы нащупали пояс, ремни, пустые кожаные подсумки. Ничего ценного. Перешел ко второму — толстяку. Тот был одет в поношенную кожаную безрукавку, под которой в потайном кармане нашлась скрученная пеньковая веревка, еще крепкая, хоть и пропитанная кровью. Андрей аккуратно высвободил ее и проверил на разрыв — выдержит.
Третий труп — быкообразный. У его пояса нашелся моток бечевки и тяжелый охотничий нож. Андрей взял и то, и другое. Взгляд скользнул дальше, к молодому наемнику, который лежал в добротной кольчуге. Андрей срезал кожаную перевязь и нашел еще один прочный шнур, который крепил ножны к бедру.
Он работал быстро, но внимательно: собирал все, что могло пригодиться — ремни, куски кожи, шнуры. В голове складывался чертеж волокуш: две длинные жерди, поперечины и надежное ложе.
Отойдя к опушке, Андрей принялся за дело. Нож легко входил в податливую древесину молодых берез. Он срубил две длинные, гибкие жерди и две поперечины покрепче, зачистил сучья и выровнял концы. Используя найденные веревки и бечевку, он начал связывать каркас. Пальцы, еще дрожавшие от напряжения, теперь двигались с холодной точностью — страх за жизнь воина и за судьбу Дианы придавал ему сил.
Когда основа была готова, он использовал остатки ткани и кожаные ремни наемников, чтобы сплести подобие сетки между жердями. Получились прочные волокуши — концы длинных шестов будут волочиться по земле, смягчая толчки, а передняя часть закрепится на седле.
Андрей вернулся к Святославу. Тот по‑прежнему не шевелился, но грудь вздымалась — медленно, неровно, но уверенно.
— Сейчас, — тихо сказал Андрей, будто воин мог его слышать. — Сейчас мы выберемся отсюда.
Осторожно, стараясь не потревожить зафиксированные стрелы в груди и бедре, он перекатил Святослава на волокуши. Затем обвязал раненого ремнями — не туго, чтобы не сдавливать дыхание, но надежно, чтобы при движении тот не соскользнул на камни. Проверил повязки, еще раз убедился, что древки стрел сидят неподвижно.
Серый жеребец стоял неподалеку, настороженно поводя ушами. Андрей подвел его ближе. Используя свой пояс и найденную у наемника перевязь, он соорудил систему креплений к седлу. Жерди легли по бокам от крупа лошади.
— Готово, — выдохнул он, проверяя последнюю петлю.
Носилки держались крепко, не болтались, не перекашивались. Жеребец фыркнул, будто одобряя. Андрей снова склонился над Святославом, коснулся его запястья — пульс был слабым, но ровным.
— Мы идем, — прошептал он. — Держись.
Подняв поводья, он бросил последний взгляд на место битвы: окровавленная трава, темные силуэты мертвых, лунный свет, играющий на металле брошенных мечей. Все это осталось позади — теперь дорога вела только вперед.
— К северу, — сказал Андрей вслух, направляя жеребца. — К морю. К жизни.