Глава 14. «МАШИНИСТ»
Рассказ Сергеича, машиниста тепловоза М62-1428
Я хочу, чтобы меня поняли. Не простили — поняли.
Двадцать три года я водил составы по ветке Озерск-Кыштым. Сначала паровозы, потом тепловозы. Мой М62-1428 я знал как самого себя: каждый стук дизеля, каждую дрожь поручня, каждый поворот пути. Я мог с закрытыми глазами сказать, на каком мы километре, просто по тому, как колёса стучат по стыкам. Особенно я знал семьдесят третий километр — крутой поворот у старого карьера. Там был знак ограничения скорости, сорок километров в час, не больше. Если войти в него на полном ходу, состав ляжет на бок. С рельсов сойдёт гарантированно — я знал это, потому что двадцать лет назад сам участвовал в разборе аварии учебного эшелона. Мы тогда собирали вагоны по всему оврагу и удивлялись, что машинист выжил. Глупая мысль. Теперь она стала единственной надеждой.
Двадцать первого июня я принял смену в шесть вечера. Состав — двенадцать грузовых вагонов, заводское оборудование, эвакуация. Приказ из Москвы: вывезти всё, что можно, в Кыштым, пока город не закроют на карантин. Я тогда ещё не понимал, что такое этот карантин. Думал — какая-нибудь химия с комбината, утечка, бывало уже. Мой напарник, Саня, молодой парень, работал со мной третий месяц. Хороший пацан, только курил без остановки. Я зашёл в депо — он стоял у состава, спиной ко мне.
— Саня, залезай, поехали, — окликнул я.
Он обернулся, и я увидел. Глаза его были затянуты белой плёнкой. Не светились, как лампочки, — нет. Обычные человеческие глаза, только мёртвые, затянутые толстым белёсым слоем, как у дохлой рыбы. Под плёнкой угадывались очертания зрачков, которые уже никуда не смотрели. Рот был приоткрыт, и в нём белел пух — спрессованный, влажный, как вата. Он улыбнулся.
— Сергеич, я не поеду. Поезд сам поедет.
— Ты что несёшь? — я шагнул к нему, но он поднял руку, и я увидел, что между пальцами у него натянута белая паутина, уже начавшая врастать в кожу. — Саня, что с тобой?
— Со мной всё хорошо, — ответил он, и голос его был замедленный, как будто плёнку крутили на половинной скорости. — Я теперь часть. Ты тоже станешь частью. Просто залезай в кабину и слушай. Слушай радио.
Я попятился. Саня развернулся и пошёл вдоль путей, и его фигура в серой робе растаяла в белой пелене. Я остался один у состава. Надо было бежать. Надо было бросить всё и бежать в лес. Но я был машинистом. Мне приказали вести поезд. Я залез в кабину и запер дверь.
Дизель завёлся с пол-оборота. Приборы показывали норму: давление масла, температура, обороты. Я дал гудок и вырулил из депо. Радио в кабине молчало, только тихое шипение. Я покрутил ручку настройки — и вдруг из динамика хлынуло оно. «Вокализ» Рахманинова. Не тот, что передают по трансляции, — нет, этот был другой. Медленнее. Тягучее. Его исполнял не оркестр и не хор — его исполняло что-то живое. Я слышал в нём дыхание. Слышал, как между нотами кто-то шепчет. Я попытался выключить радио — кнопка не поддалась. Попытался переключить частоту — то же самое. «Вокализ» звучал на всех волнах.
Город проплыл мимо меня, как мёртвый корабль. На переезде стояли люди. Десятки людей. Они не переходили пути — они стояли, запрокинув головы в небо. Из их открытых ртов тянулись белые нити, уходившие куда-то вверх, в пух, в серое небо. Они все пели «Вокализ». Их голоса складывались с голосом из радио, и всё вместе это было одной мелодией — огромной, невыносимой, проникавшей в кости. Один из них повернулся на звук гудка — женщина в синем плаще, — и её глаза были такими же, как у Сани. Затянутыми белой плёнкой. Мёртвыми, но смотрящими прямо в меня. Я дал полный ход и больше не смотрел в окно.
Перегон Озерск-Кыштым — сорок километров леса. Я знал этот путь с закрытыми глазами. Сороковой километр — прямой участок, можно держать скорость. Тридцать пятый — мост через речку. Тридцатый — разъезд. И семьдесят третий — тот самый поворот, где надо сбрасывать до сорока. Я начал считать километры. Сорок. Тридцать пять. Тридцать. Может, пронесёт. Может, я успею.
Но радио не умолкало. «Вокализ» всё звучал, и теперь я слышал в нём голоса. Разные — мужские, женские, детские. Они звали меня. Звали по имени. «Сергеич, Сергеич, куда ты едешь? Остановись. Здесь хорошо. Здесь все». Я ударил кулаком по панели, но радио продолжало. Тогда я заметил, что дизель изменился.
Его гул стал неровным. Не механическим — органическим. Как будто двигатель дышал. Я глянул на тахометр: обороты падали, хотя подача топлива была в норме. Из вентиляционных отверстий потянуло сладким лилейным запахом. Я открыл дверь в машинное отделение — и замер.
Дизель оброс плотью. Серой, влажной, пульсирующей. Блоки цилиндров покрылись чем-то вроде мха, и этот мох дышал — поднимался и опускался, поднимался и опускался. Топливные шланги превратились в извивающиеся кишки, и по ним вместо солярки текла белая слизь. Воздушный фильтр разорвался изнутри, и оттуда высовывалась рука — человеческая рука, которая гладила поршни. Вся дизельная яма заросла грибницей, и в ней, как утопленники в болоте, лежали лица. Я видел Саню — его мёртвые белые глаза смотрели на меня из сплетения вен. Видел других — незнакомых, с такими же затянутыми плёнкой глазницами. Их рты открывались и закрывались, и из них сочился пух.
Я захлопнул дверь. Но пух уже проник в кабину. Он полз из вентиляции, из щелей под панелью, из динамика радио. Густой, как молочный пар. Я закашлялся и почувствовал на языке сладкий вкус. Так пахнут лилии, забытые в вазе на солнце. Так пахнет гниющая плоть.
Тогда я посмотрел на себя. На свои руки, лежавшие на контроллере. Между пальцами у меня натянулась белая паутина. Тонкая, едва заметная, но уже живая — она пульсировала в такт «Вокализу». Я поднёс руку к глазам и увидел, как ногти начали сереть, как под ними что-то шевелится. Корешки. Грибница врастала в меня. Я заражён.
Вот тут меня и накрыло. Не страх — хуже. Осознание полной, абсолютной безысходности. Я в ловушке. Я не могу выпрыгнуть — скорость слишком большая, разобьюсь насмерть, да и дверь уже, наверное, приросла к панели. Я не могу остановить поезд — тормоза молчат, дизель больше не слушается. Я не могу вызвать помощь — радио орёт «Вокализ», и никто не услышит моего крика. Я могу только сидеть и смотреть, как мой поезд превращается в живое существо. Как он дышит. Как он растёт. Как он поёт голосами всех, кого поглотил.
Я больше не был машинистом. Я был пассажиром в собственном составе. И этот состав вёз меня в ад.
Я выглянул в окно. Сзади тянулись мои двенадцать вагонов. Грузовых, безлюдных — официально. Но они больше не были безлюдными. По крышам вагонов, по сцепкам, по буферам расползалась белая грибница. Она шевелилась, как живая, и от неё в стороны тянулись тонкие нити, хватавшиеся за деревья, за провода, за землю. Из щелей в обшивке сочилась слизь. Двери некоторых вагонов были приоткрыты, и в темноте внутри что-то двигалось — не люди, нет, но то, во что превратились остатки груза, спрессованные с грибницей.
Я отвернулся и уставился вперёд. На спидометр. Мы шли на восьмидесяти. Впереди был семьдесят третий километр. Поворот. Знак ограничения скорости. Сорок километров в час.
И тут до меня дошло. Я не мог остановить поезд. Я не мог выпрыгнуть. Но я мог разогнать его ещё быстрее.
Контроллер. Он ещё слушался. Мои пальцы, уже начавшие покрываться белым налётом, легли на рукоятку. Я перевёл её вперёд, до упора. Дизель взвыл — не механическим воем, а живым, многоголосым криком. Из машинного отделения донёсся стон, полный боли и ярости. Лицо Сани на грибнице исказилось — он понял. Они все поняли.
— Сергеич, не надо! — закричало радио голосом Сани. — Ты убьёшь нас!
— Вы уже мёртвые, — сказал я. — А я ещё нет.
Я навалился на контроллер всем весом. Стрелка спидометра поползла вправо. Восемьдесят. Восемьдесят пять. Девяносто. Поезд мчался сквозь белую ночь, и лес слился в сплошную стену. Колёса стучали всё чаще, всё громче, и их стук сливался с «Вокализом» в один безумный ритм. Впереди показался знак. «40». Я не сбросил скорость. Я разогнался ещё сильнее.
Поезд вошёл в поворот на ста десяти километрах в час.
То, что случилось потом, я помню обрывками. Дикий скрежет металла. Крен. Меня швырнуло на стену. Локомотив завалился на бок, и я увидел в окно, как земля несётся навстречу. Вагоны сзади рвались, как бумажные, налетали друг на друга, сминались в лепёшку. Грибница кричала — я слышал этот крик не ушами, а прямо в голове. Миллионы голосов, слившихся в один, вопили от боли и ярости. «Вокализ» оборвался на полуноте.
А потом — удар. Темнота. Тишина.
Я очнулся на боку, придавленный обломками кабины. Вокруг меня догорали останки тепловоза. Металл был искорежен, вагоны разбросаны по оврагу, и из каждого сочилась белая слизь, смешанная с соляркой. Грибница ещё шевелилась, но слабо, агонизируя. Я лежал и смотрел в белое небо. Мои ноги были где-то под обломками — я их не чувствовал. Мои руки почернели от гари. Мои глаза затягивало плёнкой. Но я улыбался.
Я сделал это. Я остановил состав. Я не дал ему дойти до Кыштыма.
Радио в искореженной кабине ещё работало. Оно шипело, трещало, а потом снова запело. «Вокализ». Тихо, едва слышно. Я повернул голову и увидел, что из обломков дизеля, из разорванной грибницы, на меня смотрит лицо Сани. Его белые бельма были затянуты кровью и соляркой. Его рот открывался.
— Ты думал, что победил? — прошептал он. — Посмотри вокруг.
Я посмотрел. Из разбитых вагонов, из лопнувших брикетов, из растерзанной грибницы поднимался пух. Бесконечный белый пух. Он плыл над оврагом, над лесом, над рельсами. Он летел в сторону Кыштыма. Споры. Миллиарды спор.
— Мы уже там, — сказал Саня. — Мы везде. Ты просто разбил машину. А мы не в машине. Мы в воздухе. Мы в земле. Мы в тебе.
Я закрыл глаза. Плёнка затянула их полностью. Я больше не видел. Но я чувствовал, как мои руки прорастают корешками в землю. Как мои губы раскрываются и поют. Как я становлюсь частью того, что пытался уничтожить.
Теперь я лежу на дне оврага. Я не умер — я изменился. Мои корни тянутся вглубь, к грунтовым водам. Моя плоть сливается с останками состава. Мы стали одним — я, тепловоз, грибница, Саня, все. Мы ждём. Скоро сюда придут люди — спасатели, мародёры, военные. Они увидят обломки и захотят разобрать их. И тогда мы обнимем их. Мы станем новым поездом. Мы поедем дальше.
Я хочу, чтобы меня поняли. Я сделал всё, что мог. Я разогнал поезд до ста десяти и пустил его под откос. Я пожертвовал собой, чтобы спасти Кыштым. Но Кыштым уже не спасти. Ничего уже не спасти. Потому что пух летит. Потому что радио поёт. Потому что мы — везде.
Не приближайтесь к обломкам. Просто закройте окна. Просто не слушайте радио. Просто не дышите. Хотя поздно. Всегда было поздно. С того самого дня, как они посадили тополя.
Я — Сергеич, машинист. Я выполнил свой долг. Я разбил поезд. Но я стал им. Я всегда был им. Мы всегда были одним.
Дышите. Это просто снег. Это просто пух.