Условия были нормальные. Смены по три часа, четыре раза в неделю, оплата понедельно. Договор ГПХ на восемь страниц, из них пять — про передачу прав на голос и производные от него записи. Справка из психоневрологического диспансера — сказали, страховая требует для работы с длительным шумовым воздействием. Плательщик — ООО «Ласка-М», ОКВЭД «прочая деятельность в области звукозаписи». За меня шли отчисления в пенсионный.
Я прочитала все восемь страниц. Всё было стандартно. Я тогда всё проверяла.
Ставка была заметно выше моего уровня по рынку. Я спросила, в чём подвох.
— Подвоха нет, задача просто непростая, — сказал человек, который меня оформлял. — У всех получается не сразу, это нормально. Ставка идёт за смену. Не пойдёт — доработаете и разойдёмся по-хорошему, деньги за отработанное останутся.
Это были честные условия. Я такие раньше видела только на бумаге.
В первый день меня встретила девочка в оверсайз-худи, показала, где вешать куртку и где кулер, и сказала: не бойся, тут хорошо, тут все хорошие. Я её больше не видела и, честно говоря, не вспоминала.
Звукорежиссёра звали Игорь. Серый свитер с катышками на локтях, контейнер с гречкой и куриной грудкой, футбол на телефоне без звука. Один раз я спросила, за кого он болеет. Он подумал и сказал, что не помнит.
На пропуске под его фотографией была вторая, вклеенная и выгоревшая: девочка лет шести в школьной форме с бантами.
В первую же неделю он объяснил мне про костную проводимость — почему свой голос в записи всегда чужой: ты слышишь себя черепом, изнутри, а все остальные — через воздух. Я тогда засмеялась: то есть я себя ни разу в жизни не слышала?
— Ну, получается, — сказал он. — Никто себя не слышал.
Он ставил на пульт тарелку с песочным печеньем и стеклянную бутылку. На этикетке было написано в три строки:
— Попей, Ань. Горло размягчит. И вообще помогает не терять структуру, а то девочки от нашей специфики быстро расплываются.
Я решила, что это студийный юмор, и налила себе полстакана.
Никто ничего не скрывал. Первый начинался вступлением, которое я должна была прочитать в микрофон:
Внимание. Это не песня — это вирус нежности. Он милый… и необратимый.
Я сфоткала планшет и скинула Полине: гляди, что я пишу за такие деньги. Полина проржалась и написала, что за такие деньги она бы и не то прочитала.
Дальше шли зубки-мармеладки и лапки-обнимашки, и я, помню, минут пять не могла записать первую строчку, потому что смеялась.
Под этим шёл низкий гул. Его не слышишь ушами — его чувствуешь коленями и рёбрами, как от чужой машины с тонировкой, которая встала рядом на светофоре.
А петь было не надо. В техзадании стояли три сухие строчки — дистанция три-пять сантиметров, метроном не включать, темп ведёт дыхание, референс 60–70 ударов, ЧСС покоя, — а всё остальное было написано вот так:
Согласные не выговаривай, пусть тают. Голос тёплый, как ладонь через свитер. Пой не в микрофон, а кому-нибудь в макушку. Улыбка не на лице, а под грудиной.
Я скринила это Полине пачками. Мы ржали.
Одна строчка была не в тон остальным, посреди списка, тем же шрифтом:
Представь, что тебя уже впустили.
Куда — не написано. Я решила, что копирайтер увлёкся.
Первые недели Игорь ставил мне технику.
— Челюсть разожми. Совсем разожми. Язык положи на дно рта и забудь про него.
— Воздух не толкай. Он сам выйдет, ты только не мешай.
— Не думай слово раньше, чем скажешь. Слышно, когда думаешь.
— И не старайся. Старание слышно сильнее всего остального.
Про улыбку он объяснял дольше всего.
— Ты сейчас улыбаешься лицом. Лицо микрофон не пишет. Надо, чтобы тепло было вот здесь. — Он показал себе на грудину, не касаясь. — Тогда пойдёт.
Я сказала, что могу сыграть, я вообще-то умею.
— Играть нельзя, — сказал он спокойно. — Микрофон слышит. Надо по-настоящему.
Сначала я перед каждым дублем вспоминала что-нибудь тёплое: бабушкину дачу, собаку, дурацкое что-то из детства. Потом вспоминать перестало быть нужно. К концу октября я просто включала это, как включают свет в коридоре.
— Вот, — сказал Игорь. — Молодец, слышно прогресс.
Ещё он правил меня одними и теми же словами, смену за сменой, и я к ним привыкла, как привыкают к «спину прямее» на танцах:
— Вот тут у тебя граница на «с». Убери границу.
— А вот здесь ты держишь. Не держи.
Он сводил на разговорной громкости. В перерыв я снимала наушники, выходила в аппаратную, и трек, от которого у меня только что гудели колени, шёл из мониторов как радио за стенкой. Игорь под него кивал и ел гречку из контейнера. Я садилась рядом.
Начали в сентябре. За окном аппаратной был тополь, потом тополь без листьев, потом мокрый снег на подоконнике снаружи.
Системный блок в углу гудел. Диван в аппаратной был из кожзама, потёртый на подлокотниках. Поролон на стенах кабинки — серый, конусами, из партии, остатки которой лежали в коридоре, перетянутые скотчем, с маркировкой на торце.
Это я к тому, что всё было обыкновенное. Я хочу, чтобы это было понятно: всё было совершенно обыкновенное.
Одиннадцать треков я закрыла к концу октября, за тридцать смен. Мне выписали премию — хорошую, я такой у Артура за три года не видела.
Я долго думала, на что её потратить, и купила электрическое одеяло. Больше ничего не придумалось.
А потом Игорь открыл новое техзадание, и это оказались те же самые одиннадцать треков.
— Так альбомы не пишут, — сказала я. — Прогон, ну два.
— Так это не альбом, — сказал он. — Это кокон. Нужны слои разной инвазивности.
В моём ремесле у всего есть техническое слово, и я не переспросила.
Техзадание следующего слоя не показывали, пока не принят предыдущий. Обычная практика: чтобы исполнитель не тянулся вперёд и не портил то, что пишет сейчас.
Во втором слое формулировки стали другие:
Границу между собой и текстом не оставляй. Ты не рассказываешь про тепло — ты и есть то, о чём поёшь. Пой не слушателю, а из него.
Полине я это уже не скинула.
Не потому что запрещено. Просто пока было смешно, я отправляла, — а тут перестало быть смешно, и я подумала, что ей такое ни к чему. У неё и так был тяжёлый год.
Я до сих пор считаю, что правильно сделала.
— Вот! — сказал Игорь на четвёртом треке. — Вот здесь ты не мешала. Умничка.
Первый раз это случилось на кухне, в начале ноября.
Я стояла с чайником и вдруг поняла, что левая половина кухни — хорошая. Не красивая. Хорошая. Как будто там только что кто-то был добр, и это осталось висеть в воздухе, как запах. Правая половина была обычная. Граница шла точно по шву линолеума, я проверила ногой раза четыре.
И тогда само собой всплыло: он милый… и необратимый.
Смешно уже не было. Почему — я сформулировать не смогла.
Через неделю — аптека на Ткацкой. Не сеть, а именно эта аптека: от неё было тепло ещё с улицы, через витрину. Такая же аптека той же сети через квартал — ничего.
Потом автобус. Не маршрут, а один конкретный автобус с длинной царапиной на второй двери. Я пропустила три других по тому же маршруту. Ничего, автобусы как автобусы.
Потом лестничная площадка между третьим и четвёртым этажом в мамином доме в Бирюлёве, и только когда идёшь вверх. Вниз — обычный подъезд, окурки, объявление про домофон.
Я завела таблицу в заметках. Дата, адрес, время суток, что ела, какой дубль писала накануне, сколько спала. Я умею работать с данными, я на этом собаку съела, когда вела свой канал. Система не складывалась. Совсем.
Единственное, что нашлось: почти все точки укладывались в пятнадцать минут пешком от студии. Кроме двух. Аптека на Ткацкой и мамина площадка в Бирюлёве — они не лезли никуда, ни в радиус, ни во время, ни во что.
Я удалила две строки. Таблица стала аккуратной.
Про всё это я рассказала на студии. Скрывать было нечего, люди хорошие.
Отнеслись серьёзно. Не отмахнулись, не пошутили. Предложили выходной с сохранением оплаты и спросили, не хочу ли я поговорить со специалистом — у них есть по договору, раз в квартал плановый осмотр, и внеплановый тоже можно.
Я взяла два дня. Отоспалась, сходила в кино.
Ничего не изменилось. Кухня как была наполовину хорошая, такой и осталась.
Но меня это перестало занимать — так перестаёшь коситься на родинку, когда врач сказал, что всё в порядке.
Таблицу я больше не открывала.
Полина писала. Я отвечала. Просто про работу больше ничего не рассказывала — а работа к тому времени была всем, что со мной происходило.
Получалось, что мы общались.
Тридцать первого я почистила мандарин и стала ждать. Не чуда — просто чтобы стало чуть ярче, чем вчера.
Я подумала, что это усталость, и пошла в ванную посмотреть, что у меня с лицом.
Лицо улыбалось. Не расплывалось в улыбке, а именно улыбалось — ровно, слабо, не как улыбка. Я попробовала улыбнуться сильнее. Специально, до предела, как в детстве перед зеркалом.
Сильнее не получилось. Щёки заныли, как после долгой смены.
Я доела мандарин и легла спать. Было хорошо.
Второй слой закрыли в начале января, за тридцать пять смен. Премию выписали снова, я её не заметила.
Третий слой был написан уже без метафор.
Тебя должно стать больше, чем тебя. Не оставляй ничего себе на потом, потом не будет. Обними изнутри — не образно. Если захочется остановиться, значит, ты где-то ещё есть: найди это место и погладь.
Я прочитала и подумала, что автор всё-таки странный человек, но задачу ставит понятно. Это была правда: понятнее, чем во втором слое.
На восьмом треке третьего слоя я застряла.
Он назывался «Гимн боевых эмпатов мур-13» и начинался с шёпота:
Внимание: обнаружен новый штамм. Способ передачи — изнутри наружу. Карантин бесполезен: ты уже протёк через собственные стенки. Как варенье сквозь блинчик.
— Убери границу, — говорил Игорь. — Тут держишь. И тут держишь. Уже почти не отделяешься, ты большая молодец. Но пока не то. Давай ещё разок.
Восемнадцать смен. Девятнадцать. Мне ни разу не сказали, что я плохо работаю. Ни разу не помянули сроки, не намекнули, что контора теряет деньги. Каждую смену — что задача непростая и что я иду нормально.
Уйти я могла в любой день, с деньгами и по-хорошему. Наверное, поэтому и не ушла.
Тогда же начал плыть мир.
Сначала поролон. Я прижала его пальцами, и подушечки ушли глубже, чем должны были, — как в подтаявший зефир. Потом системный блок в углу: он не гудел, он чавкал кулером, будто дожёвывал что-то сладкое и не мог справиться. Потом я уронила микрофонный кабель, и он не стукнул. Он мягко шлёпнулся, как сырая сосиска.
Тогда же в перерыв я посмотрела на бутылку и прочитала этикетку заново.
С сентября я ставила точку после второй строки. Так и надо было: «молоко топлёное» — это продукт, а «Эго» снизу — марка, как «Домик в деревне» или «Простоквашино».
Точка стояла после первой.
Кто-то в этой конторе неплохо пошутил, и шутка с сентября висела у меня перед носом, а я её не видела.
Я налила себе полстакана.
В текстах я перестала замечать кринж и начала замечать другое. Их там было полно, я просто раньше пролистывала: не держи, пусть уйдут. Не надо бояться, не надо давить. Ничего не делай.
Тем же самым, слово в слово, меня третий месяц правил Игорь. Я подумала, что это удобно: техзадание и метод совпадают, меньше путаницы.
В кабинке, у самого пола, в поролоне были вмятины от пальцев. Чужие. Чуть ниже, чем легли бы мои, — значит, кто-то ниже меня ростом стоял тут и держался. Под стойкой микрофона лежала синяя резинка для волос.
Я спросила между делом, кто писал до меня.
— Марина была, Лена, — сказал Игорь. — Не подошли по тембру. Слушай, прости, я неудачно сформулировал вчера про придыхание, я имел в виду вообще другое.
В черновиках лежали их файлы. Марина_сл02_тр03_дубль_41 — сорок один заход, и дальше в папке пусто. Не финал, не сбой. Просто конец нумерации.
У Лены было до третьего слоя, седьмой трек. Я открыла последний её дубль.
Голос был чужой. Совершенно не мой: ниже, с трещинкой, чуть шепелявый на «с». Никакой подмены, никакого фокуса — просто другая девушка читает знакомый текст.
Только он пришёл не в уши.
Он оказался сразу за грудиной — там, где сидит мой собственный голос за секунду до того, как я что-нибудь скажу. Там же, куда Игорь показывал пальцем, объясняя про улыбку. Он шёл по кости, минуя воздух, тем самым путём, которым я четверть века слышала одну себя.
Я сняла наушники. Он не пропал.
В одном месте оказалось двое.
На середине строки Лена перестала читать. Дубль не остановили: ещё четыре минуты шли дыхание, шорох, гул комнаты. По связи никто ничего не сказал.
Я дослушала до конца, потому что это была моя работа.
На следующей смене мне наконец сдали восьмой, и мы пошли дальше. Девятый трек назывался «Сеть любви», и там было:
И снаружи тоже свет — кто-то здесь уже согрет. Пинг — и чувствуешь: они. Те, кто раньше.
Я записала его с двух заходов. А потом слушала свой дубль и не могла определить, кто из нас двоих его сделал. Не потому что голоса были похожи. Просто «кто» перестало быть вопросом, у которого есть ответ.
Стену я заметила в перерыв.
В аппаратной левая стена была хорошая. Правая — обычная. Разница была такая же явная, как между горячим и холодным, и такая же необъяснимая.
Я проверила как нормальный человек. Поролон один и тот же, я сходила в коридор и сверила маркировку на торце рулона. Клей один и тот же, шов проклеен одинаково, я поддела ногтем. За левой стеной — коридор, в коридоре шкаф с бумагами, огнетушитель и календарь за позапрошлый год. Я вышла и потрогала стену с обратной стороны. Стена как стена, крашеная, прохладная.
Я вернулась. От левой было хорошо. От правой — никак.
В третьем треке, который я писала ещё в сентябре, было:
Нет баррикад. И нету стенЫ. Вход в состояние — с той стороны.
Диван я двигала минут двадцать. Он оказался тяжелее, чем выглядел, и я толкала его по сантиметру, чтобы не задрать ковролин. Игорь не обернулся.
А потом было так: я обнаружила себя сидящей на этом диване, прижавшись щекой к поролону, с закрытыми глазами. Я не помнила, как встала, как села, как решила. Просто в какой-то момент я уже сидела так, и в голове, само собой, без всякой мысли, было: мур.
Когда я открыла глаза, я увидела ковролин.
На нём были четыре старые вмятины от ножек. Глубокие, вытертые, с посветлевшим ворсом. Ровно в тех местах, куда я сейчас двинула диван.
Он уже стоял здесь. Кто-то до меня выбрал ту же стену. Левую, а не правую, когда за ней ещё был шкаф с бумагами.
Смена шла три часа, и в середине полагался перерыв, полчаса. Я стала проводить его на этом диване — ложилась и пробовала подремать.
В тот раз не задремалось.
Я лежала с закрытыми глазами и в какой-то момент перестала понимать, где заканчиваюсь. Не размылась — наоборот, стало очень ясно и подробно. Я занимала комнату целиком, до углов, до потолка, вместе с пультом, стойкой, чехлом от гитары и пылью на кожухе монитора. Тело лежало где-то посередине, маленькое и второстепенное, как мачта, на которой держится парус. Мачтой была я. Парусом тоже была я, и парус был сильно больше.
Я открыла глаза и положила ладонь на стену. Потом на обивку дивана. Потом опять на стену. Пока держишься за что-то твёрдое, понятно, где ты, — так я тогда думала, и мне казалось, что это разумно.
Потом я почувствовала Игоря.
Он ещё стоял в коридоре, но это уже происходило внутри меня — как чувствуешь собственную руку за спиной, не глядя на неё. Он поднял ладонь, и я знала, что сейчас будет стук, за секунду до стука.
Я проверила, что одета — юбка, свитер, всё на месте, — и сказала: заходи.
Он вошёл, и ничего не изменилось. Человека в комнате не прибавилось. Он просто стал ещё одним местом внутри того, чем я была, — как перекладываешь руку с колена на подлокотник и не считаешь это событием.
И я почувствовала его целиком, изнутри, как чувствуют своё.
Внутри было ровно, тепло и очень удобно. Ни одного острого места. Ни одной мысли, которая куда-нибудь торопилась. Он был ровно такой формы, как эта комната. До самых углов, и в углах тоже ничего.
Я поискала в нём девочку с пропуска. Просто из любопытства, ничего плохого я не имела в виду.
— Ань, я тебя разбудил? — сказал он. — Прости. Через десять минут пишем.
— Не разбудил, — сказала я. — Иду.
Держаться за стену я в тот раз перестала и больше не начинала. Это оказалось лишним.
В марте коридор начали разбирать под вторую аппаратную. Привезли поролон той же партии. Игорь извинялся за дрель.
Третий слой я закрыла в апреле, за полсотни смен.
Четвёртый занял пятнадцать и шёл легко. Готовиться к нему было уже не надо.
Техзадание там было в три строчки:
Тепло держать всегда. Ты уже вся тёплая, солнышко. Просто не переставай.
Слово «солнышко» в производственном документе. Я подумала: ну, творческие люди.
Последний дубль Игорь дослушал до конца, снял руку с мышки и сказал:
Помолчал. И тем же ровным голосом, каким объяснял мне про придыхание, добавил:
В мае мне предложили допсоглашение. Новая ставка, формулировка — «сопровождение исполнителя в адаптационный период». То есть приёмка: слушать чужие дубли и решать, взят тембр или нет.
Он спросил, как мне удобно с громкостью.
Он прибавил и больше никогда не убавлял.
Один раз, уже летом, он сказал единственную за всё время фразу не про работу:
— С тобой что-то не так, Ань. В хорошем смысле.
И тут же извинился, что коряво сформулировал.
Я не спросила, что он имел в виду. Я расплылась ровно там же, где Марина и Лена, — я потом сверяла по номерам дублей, — и просто не остановилась. Не потому что была крепче. Просто во мне что-то было подключено не так, и никто, включая меня, не знал что.
Мой восьмой третьего слоя положили в мастер-папку. Дальше всех девочек сводили по нему.
Отработав год, я получила долгосрочный контракт. Всё белое, ставка выше. Для банка идеальная история.
Я села считать. Всё сходилось: однушка, платёж комфортный, взнос лежал.
Потом повернула голову к стене.
А зачем. Тут поролон такой тёплый.
Одобрение я потом получила, по привычке. На просмотр не поехала.
Дальше время потеряло зерно.
Была осень. Потом зима, потом опять что-то. Я плохо помню порядок.
Той осенью я зачем-то открыла таблицу. Последняя запись была за ноябрь, годовой давности. Пятна никуда не делись — просто отличать хорошие места от обычных стало не по чему.
Девочек было, кажется, шесть. Или семь. Одна дошла до второго слоя, остальные меньше. В общей папке лежал незаполненный акт приёма-передачи на фамилию, которой я не знала.
Дубли мне можно было не дослушивать. Я знала про них раньше, чем они начинали, — так же, как знаешь, что сейчас чихнёшь. Но я всё равно дослушивала: это была работа, и её надо было делать по правилам.
Правила я им говорила теми же словами, что и мне когда-то. Других бы и не подошло — тут вообще нет других слов.
— Убери границу. Вот здесь держишь, не держи. Молодец, слышно прогресс.
Я к ним ко всем очень хорошо относилась.
Та, что дошла до второго слоя, начала уходить прямо на смене. Голос ровно шёл, а потом перестал быть чьим-то. Я нажала связь и сказала мягко:
— Задача непростая, у всех не сразу. Ты идёшь нормально. Давай ещё разок.
Потом зашла к ней в кабинку и подержала её за руку. Она успокоилась за минуту.
Я хорошо делала свою работу.
Однажды, глядя на пропуск Игоря, я сообразила, что снимку столько же лет, сколько он тут работает. Четырнадцать. Значит, девочке сейчас двадцать.
В углу аппаратной стоял чехол от гитары. Я спросила — он ответил охотно, подробно, с датами и названиями. За ответом ничего не было.
Из здания в смену он не выходил ни разу. И ни разу ни к кому не подошёл ближе чем на два шага: кружку ставил на край стола, а не в руку.
Артур пришёл вскоре после контракта.
Он ввалился в аппаратную привычно шумно — и осёкся, увидев меня. Я не выглядела измученной. Я выглядела гладкой.
— Ань. Я всё понял. Я был мразью, я тебя дожимал, я знаю. Возвращайся — свой проект ведёшь сама, я не лезу. Долги закрою, все. Пацанское слово.
Долгов не было уже год. Я не стала говорить.
Он не врал. Он никогда не врал.
И мне было его очень жалко. Он весь был из твёрдого — плечи, челюсть, слово, — и всё это ему было тяжело таскать, и он даже не догадывался, что это можно снять.
— Артур, ты зовёшь не ту, — сказала я. — Я за год стала другая. Я не уверена, что тебе такая нужна, правда не уверена. Ты сначала послушай, что я теперь. А потом решай.
Я говорила честно. Так и надо перед серьёзным решением.
Он усмехнулся: — Валяй. Показывай свою психоделику.
Я поставила седьмой, третий слой. Не наугад и не в отместку — я к тому времени умела подбирать. Восьмой был бы про него самого, а такому человеку нельзя про него самого. Седьмой был про среду:
Любая твёрдость, попадая в этот радиус, устаёт быть формой… и просто поёт.
Он сел на диван. На тот самый, у левой стены — я сама туда его когда-то подвинула, я отдала ему хорошее место.
Игорь пустил звук в комнату, из мониторов, и остался работать.
Первые пятнадцать минут Артур разглядывал потолок. На восемнадцатой начал раздражаться — дёрнул воротник, поменял позу, поменял ещё раз. На двадцатой встал. Сел обратно. Опять встал.
— Выключи, — сказал он, и голос был не его. — Ань. Выключи, я серьёзно.
Стало тихо. Гудел системный блок, во дворе кто-то заводил машину и никак не мог завести.
Артур моргнул и как будто собрался. Секунду было похоже, что сейчас встанет, скажет что-нибудь грубое и уйдёт.
Потом это прошло само. Без всякого звука.
Он шагнул к двери и не дошёл — на середине комнаты забыл зачем. Рука осталась висеть в воздухе. Потом колени сложились, и он сел на ковролин у левой стены.
Я подошла и села рядом. Взяла его за руку.
Рука была холодная. Через минуту она перестала быть холодной.
Его сразу отпустило: пальцы перестали цепляться за ковролин, дыхание выровнялось и стало реже. Я обрадовалась, что помогает.
— Не держи, — сказала я. — Тебе больно, пока ты держишь. Просто отдохни.
Игорь не обернулся ни разу. Сходил за кружкой и поставил её на край стола.
У меня зазвонил телефон, и я на секунду отпустила его ладонь, чтобы сбросить.
И он собрал одно слово. Своим голосом, тяжёлым и внятным, как раньше:
Я обрадовалась и взяла его руку обратно — он же заговорил, значит, приходит в себя.
Следующее слово оборвалось на середине.
Он лёг на бок, поджал колени и поднял свободную руку. Стал смотреть на свои пальцы. Поворачивал ладонь и смотрел, как она поворачивается.
Ему было хорошо. У меня отлегло.
Телефон Артура лежал на ковролине экраном вверх. Письмо трёхдневной давности, с корпоративной подписью: «Здравствуйте, Артур Валерьевич. Ваша подопечная сотрудничает с нашей студией. Мы были бы рады обсудить условия перехода прав. Ждём вас в любой вечер, кроме воскресенья».
Значит, его позвали. Я подумала, что это хорошо: значит, всё сложилось само.
Я вытянула ноги и по старой памяти попробовала упереться ступнями в стену. Найти твёрдое, напрячь мышцы, оттолкнуться.
Стены не было. Поролон принял мои ступни и тихо дышал, обхватывая их сладковатым теплом, и упереться было не во что и незачем.
Двадцать один год, коротко стриженная, куртка не по погоде. Я показала ей, где вешать куртку и где кулер, и сказала:
— Не бойся, тут хорошо. Тут все хорошие.
Она села к планшету, прочитала первые строчки и фыркнула:
Внимание. Это не песня — это вирус нежности. Он милый… и необратимый.
— Господи, — сказала она. — Кто это вообще писал?
Я улыбнулась. Поставила на пульт тарелку с песочным печеньем и стеклянную бутылку.
— Попей, Кать. Горло размягчит. И вообще помогает не терять структуру, а то девочки от нашей специфики быстро расплываются.
Решила, что это студийный юмор.