За проходной (Часть 2)
Пустота и тишина коридоров удушала. Лампы тускло и как-то дымно пульсировали, двери и пыльные растения в настенных горшках выглядели плохо нарисованными, и Егору вскоре начало казаться, что он вселился в персонажа компьютерной игры, бродящего по лиминальным пространствам и на каждом углу ожидающего скриммера.
Сердце гулко ухало в груди, глаза лезли из орбит. По второму этажу он пронёсся почти бегом и, выскочив на лестничную клетку, ненадолго замер, прислушиваясь к звукам с третьего этажа, где располагался его кабинет и учебный класс. Не донесутся ли голоса, смех... другие звуки, свидетельствующие, что товарищи по несчастью не испарились, а благополучно собрались вместе и ждут его.
Но ни шагов, ни голосов...
Он подавил порыв пойти проверить - из боязни, что, действительно, увидит лишь пустой кабинет, поэтому снова спустился к цеху и вдруг остановился с отвисшей челюстью.
Пломба пропала...
Та самая, которую он лично пропихивал через скобы распашных воротец, затягивал и подписывал черным перманентным маркером...
Может, Гаврилыч решил ещё раз осмотреть место происшествия? Нет, он бы не стал срывать пломбу... А может, и стал бы, ведь он явно спятил...
Глаза его опустились ниже. Хмурясь, он присел и коснулся пола. Из-под воротец густо топорщилась какая-то влажная солома. Он взял немного в щепоть и поднёс к носу. Пахло подгнившим луговым разнотравьем с примесью какого-то животного душка, вроде навоза.
Но откуда здесь навоз?! Судя по тому, как плотно гнилая солома напирала из-под ворот, ее там - в цехе - тьма!
Готовый к новым неожиданностям, он боязливо потянулся к дверям и тут же громко завопил, когда на плечо ему сзади опустилась тяжелая рука.
Он шарахнулся в сторону, оборачиваясь и...
тут же полез с кулаками на Серёгу.
- Какого лешего ты, скотина, подкрадываешься?! Я чуть не...!
Сергей некоторое время на автомате уклонялся от сыплющихся на него ударов, потом перехватил Егоровы руки и притянул товарища к себе:
- Здесь что-то... творится, - тихо произнес он, - Что-то... странное...
- Да неужели?! – истерично выкрикнул Егор. Его попытка вложить в интонации толику здорового сарказма с треском провалилась.
- Пойдём, покажу...
Егор, все еще вздрагивая от пережитого ужаса, нехотя последовал за мастером обратно в холл, где тот остановился напротив доски почета и многозначительно кивнул на нее. Егор рассеянно оглядел довольные морды и вопросительно повернулся обратно к Сергею.
- Ничего не кажется странным? – спросил тот.
- Нет...
- Тогда перечисли мне, чьи фотографии тут висят...
- Вон, в центре Гаврилыч...
- Так... а остальные?
Егор пригляделся, потом сощурился, потом попытался проморгаться...
На доске явно висели фотографии. Они не были ни смазаны, ни затемнены, но он, сколько ни пыжился, никак не мог распознать лица. Не желая сдаваться, он пробежался по надписям под ними, которые обычно извещали «Анодчик 4 разряда Иванов Иван Иванович» или «Электрогазосварщик 3 разряда Петров Петр Петрович»... Сейчас надписи по-прежнему гордо оповещали коллектив о передовиках производства, но прочесть их не было никакой возможности. Лица и надписи под ними просто... были, но при этом не несли никакой информации.
Кроме фотографии Гаврилыча...
«Электромонтёр 5 разряда Пролётов Семён Гаврилович».
- Чушь какая-то, - пробормотал Егор, - Ты тоже никого...?
Сергей ткнул в нижний правый угол.
- Я ещё этого узнаю́.
Егор зажмурился, досчитал до пяти, потом распахнул глаза и уставился в нижний правый угол на скалящееся в улыбке лицо и надпись под ним, но Егор не мог разобрать ничего, помимо того, что это, несомненно, чье-то лицо, что оно улыбается, и что надпись под ним – на русском.
- Зубов Иван Геннадьевич, - мягко подсказал Серёга.
Егор покачал головой.
- Не вижу... Видимо, все же надышались за проходной. Мне тут тоже всякое... мерещится, - он помолчал и неуверенно предположил, - Либо это чьи-то шутки...
- Ты серьезно полагаешь, что у кого-то возникла мысль разыграть тебя?
- Нет, - уныло отозвался Егор, - Хотя все бы, наверное, отдал, чтобы это было так... Там... в медпункте кто-то пел...
- Кто?
Егор покачал головой.
- Дверь заперта. Голос мужской... Он вроде и пел громко, но словно звук на минимум прикрутили... А из-под ворот в цехе...
Он нервно хохотнул. Нет уж, про навоз и солому лучше не распространяться.
- Что в цехе? – Сергей внимательно смотрел на Егора.
- Да ничего... пломбу кто-то успел сорвать. Не ты?
Сергей покачал головой, а потом они оба дотянулись взглядами через холл к высоким окнам, больше всего на свете желая, чтобы там, в гибкой и душной черноте за ними, вспыхнули, наконец, огни, раздались сирены скорой и пожарников, послышались четкие и отрывистые команды в громкоговоритель.
Сразу стало бы наплевать – надышались они или загремели в какой-то параллельный мир. Пусть бы человек с громкоговорителем забивал себе этим голову. А они послушали бы потом его выводы, сидя в трусах перед телевизором...
- Есть какие-то идеи? – спросил Егор без особой надежды, но Серега кивнул и снова указал на доску.
- Ты видишь только Гаврилыча, потому что он один болтается тут бессменно, а остальные постоянно меняются. И мало кто обращает внимание на эти рожи. Ну, может, кроме самих висящих. Но помимо Гаврилыча я лично еще вижу Зубова. И лишь потому, что его повесили только вчера. Он притащил меня сюда перед сменой, тыкал пальцем и вовсю хвастался.
- Что-то я не догоняю, к чему ты клонишь...
- Кажется, это не доска почета..., - прошептал Сергей, склонившись к нему и обдав его несвежим дыханием, - Это... наше воспоминание о ней. Скорее всего, если мы приведем остальных, они тоже разглядят лишь Гаврилыча, а Зубов, заодно, и себя самого... А может, они увидят своих знакомых или друзей – тех, кого они лично запомнили висящими тут.
- Воспоминание? – Егор издал короткий скептический всхрюк, - Значит, и весь завод воспоминание?
- Да.
Егор помолчал, размышляя, стоит ли с ходу ломать Серегину теорию «воспоминаниями» о навозе, выпирающем из-под дверей цеха. Как бы он ни ненавидел эту душегубку, но навоз – это чересчур...
Он опустил взгляд и немного оживился, вспомнив про тяжелый пакет в руке.
- Слушай, в этом пакете бутерброды, напитки и молоко, которые я взял в столовой. Они – тоже воспоминание? Я съел один, знаешь ли. Было вкусно...
Сергей почесал в затылке, потом заглянул в пакет, изучая содержимое.
- Если я тебе скажу, что никакого пакета у тебя еще минуту назад не было, ты мне, конечно, не поверишь?
- Конечно, не поверю! – Егор повысил голос, - Я его уже полчаса за собой таскаю!
- Вспомни, как дубасил меня возле цеха. Обеими руками... И обе они были свободны...
Егор затряс головой.
- Ты напугал меня до усрачки! – выкрикнул он, - Откуда мне помнить такие мелочи!
- Хорошо, - Сергей помолчал, - Расскажи, что в пакете?
- Я уже сказал! – Егор изо всех сил старался говорить спокойно, но голос все равно вибрировал от раздражения, - Бутерброды, напитки и молоко! Там еще на раздаче остались салаты, а в лотках рассольник, грибной, какие-то котлеты, гуляш, пюре, рис с овощами и сардельки!
Сергей снова многозначительно помолчал, потом мягко спросил:
- И что ты обычно берешь на обед?
- Что?! Зачем тебе...
- Просто перечисли.
- Гуляш беру или сардельку, с пюре или рисом, бутеры... с салями и сыром..., - Егор вдруг запнулся и потерянно закончил, - А на первое – рассольник или грибной.... если есть. Гороховый не беру. Он у них... вечно пригорает...
- А салат?
- Не беру.
- А какие сейчас там салаты?
Егор изо всех сил напряг память, но перед мысленным взором появлялись только ряды пластиковых мисок, в которых пестрела какая-то масса...
- Я просто не обратил внимания! Пойдем, и я тебе докажу, что...
- Это успеется, и, боюсь, не будет иметь никакого смысла. Надо поговорить с Гаврилычем.
- Вот оно что..., - Егор криво ухмыльнулся, - Значит, ты повелся на стариковские бредни? Если забыл, то я тебе напомню! Гаврилыч считает, что мы померли и попали в буддистский ад!
- Это пока... единственное объяснение.
- Так придумай другое! Может, выбросы с Кремниевого создали грязевой купол над городом, поэтому и тьма такая! А может, нас выбросило в параллельную реальность или закинуло в такое глубокое прошлое, когда еще Земли не существовало, или...
Он задохнулся
«Что-нибудь... поправимое...», - крутилось у него на языке, - «Ведь все можно поправить, кроме... смерти!»
Серёга покачал головой, повернулся и зашагал прочь. Егор с тоскливым ужасом вдруг понял, что не слышит его шагов, словно тот ступал не по каменной плитке, а по толстым коврам... Какие выбросы могут создать такой эффект?
- Не поступай так со мной! – завопил он, - Сам же будешь иметь бледный вид, когда прибудет помощь. Тебя же... засмеют и упекут в психушку!
- Я верю только тому, что вижу, - ответил Серега на ходу.
Егор двинулся следом, отмечая, что и сам ступает тихо, как чертова кошка. А ведь еще совсем недавно, когда он бегал по второму этажу, его пугало гулкое это собственных шагов в пустых коридорах...
Ситуация явно становилась все страннее, запутанней, но он все еще страстно надеялся, что ей найдется простое объяснение. И что потом, как-нибудь за кружкой пенного в пивной «Вобла» они с Серёгой будут вспоминать все это, подкалывать друг дружку и обхохатываться...
Нагоняя коллегу, он поймал себя на том, что с силой впечатывает тяжелую обувь с металлоподноском в плитку. Звук был, но... такой слабый.
Словно давнее воспоминание.
...
Егор с облегчением выдохнул, когда вошел в кабинет и обнаружил всех в сборе. Саша в позе эмбриона скорчилась на маленьком диване. Татьяна сидела рядом и ласково похлопывала ее по худенькому плечу. Гаврилыч занял один из стульев, придвинув его к стене, и сидел на нем с прямой спиной, сложив ладони на коленях, как детсадовец. Глаза его были приоткрыты и устремлены куда-то на кончик собственного носа. Задремал, может?...
- Эй, Гаврилыч, - обратился к нему Сергей, - Ты с нами?
- С вами, - хрипло отозвался тот, и с некоторым усилием поднял глаза на пришедших.
- Там какая-то дичь творится...
- То ли еще будет, - невесело закивал электрик.
- Ты... если ты что-то знаешь, то расскажи нормально..., - попросил Егор, - Ты вроде как заявил, что мы... ну, вроде как...
Он виновато покосился на Сашку, боясь еще больше ее взбудоражить, но та еще толком не пришла в себя, безучастная ко всему. Только слезы стекали из уголков приоткрытых глаз. Потом зыркнул на Серёгу и закончил: «И кое-кто даже поддерживает твою точку зрения»
- Бардо – это наподобие того света, так? – спросил Сергей.
- Не совсем, - осторожно ответил Гаврилыч, - Не ставьте Бардо в один ряд с библейскими Раем, Адом или Чистилищем. Бардо – не пространство, а состояние.
- Состояние чего?
- Сознания. То, что мы видим сейчас вокруг нас – это и есть сознание. Наблюдающий и наблюдатель одновременно. Весь наш путь состоит из Бардо. Само слово переводится, как «между». Между рождением и умиранием, между умиранием и смертью, между смертью и новым рождением...
- Я ничего не понял, - вздохнул Егор.
- Ты и не должен был понять, - усмехнулся старик, принимая более свободную позу на стуле, - Я и сам понимаю лишь в общих чертах. Но понять – мало! Необходимо научиться это осознавать! За нашим обычным, житейским умом, рожденным твоими эго, кармой, воспитанием и наследственностью стоит нечто бо́льшее, что буддисты называют Природой ума. Природа ума – и есть твоя истинная суть, не имеющая с твоей текущей личностью ничего общего. В постижении своей истинной сути и заключается смысл жизни, ибо это единственный путь если не к просветлению, то к удачному перерождению.
- Я все равно ничего не понял, - снова вздохнул Егор и поскучнел.
- Представь, что ты с рождения слепой. Из рассказов ты вроде бы и понимаешь в общих чертах, что значит быть зрячим, но по-настоящему понять и осознать зрение ты сможешь, только если прозреешь сам!
- А я и не знал, что ты буддист, - произнес Сергей, с интересом разглядывая электрика.
- Я не буддист, - отмахнулся тот, - Но, в свое время мне довелось соприкоснуться с этим учением. Кое-что намотал на ус, кое-что даже иногда использую, кое о чем порой размышляю, пытаясь прозреть...
Это произошло в Семьдесят пятом....
...
- Я учился в техникуме, когда самых одаренных и благонадежных студентов отбирали для работы в Монголии. В те времена для обычного человека это было практически единственной возможностью повидать «заграницу», и, конечно, все ребята мечтали оказаться в заветном списке. Я был отличником с прекрасной репутацией, а потому меня одним из первых отправили на прокладку трассы под Улан-Батор.
«Заграница» меня, само собой, не впечатлила. Степь да степь кругом. Жизнь в вагончиках и палатках, бесконечный ветер и монотонный, тяжелый труд. Из развлечений были разве что кино по субботам в оборудованном под комнату отдыха контейнере да появляющийся раз в два-три дня стихийный рыночек местных торгашей. Впрочем, завязаться крепкой интернациональной дружбе мешали наши воспитатели, которые во время таких контактов без устали шныряли рядом и контролировали каждое слово, чтобы мы, не дай бог, не ляпнули чего лишнего.
А потом произошел несчастный случай. Виноват был наш прораб, который, зная о рисках, требовал завершить в срок работу, которую невозможно было завершить в срок. Не важно, что там было, дело давнее. Но, когда пыль немного улеглась, я подслушал, что виноватым назначат меня. Как бригадира. Всех собак свешают. Прощай и безупречная репутация, и дальнейшая учеба в институте, и партбилет. Если не посадят – уже хорошо, но случай был смертельный, и здравый смысл мне нашептывал: «Не сомневайся, Сёма, посадят. И надолго...»
Ох, и испугался же я! Несколько дней не мог ни спать, ни есть, ни соображать. Когда паника достигла пика, я собрал рюкзачишко и просто удрал. Помогли местные, которые тайными тропами перевели меня через границу с Китаем и пообещали проводить до Индийской границы.
И путь наш пролегал через оккупированные китайцами тибетские земли.
Никогда не забуду этот край. Ледяные пустоши, горы, снега и ветры. В дороге я свалился с горя́нкой, а следом подхватил и пневмонию. Состояние мое ухудшалось с каждым днем, и, несмотря на то, что монголы старались поставить меня на ноги, я все чаще впадал в забытье.
Несколько дней, а, может, и недель были наполнены адскими головными болями, кашлем до рвоты, температурой и кошмарными видениями, где меня, голого, завшивевшего, бородатого и в кандалах, везли на скрипучей телеге по улицам родного села. Толпа по обочинам бурлила и закидывала меня собачьим говном, выплескивала в лицо помои, выкрикивала грязные ругательства. А самым страшным было то, что в толпе то и дело мелькала заплаканная мама и скрипящий зубами, пунцовый от стыда отец...
Но постепенно кошмары начали сменяться более мирными видениями, в которых мне мерещился сумрак какого-то сарая, коптящая масляная лампадка и крошечная буржуйка, от которой распространялись волны сладковато пахнущего тепла. Хлябающая, плохо подогнанная дверь, звуки близкой метели и странные, тихие фигуры, которые время от времени вливали мне в горло горькое, горячее питье. От него сердце начинало заходиться галопом, а ноги, наоборот, стыть. Следом они пропихивали несколько ложек безвкусной, но страшно жирной каши, от которой и губы, и зубы, казалось, покрывались толстым слоем воска.
Эти фигуры страшно меня раздражали, просто бесили! Хотелось в перерывах между кошмарами загубленной на корню жизни хоть немного отдохнуть в блаженном беспамятстве.
Поначалу я надеялся, что если буду их игнорировать, они оставят меня в покое. Я сжимал зубы и отворачивался, отвергая тошнотворные подношения. Но они не отступали. Неприметные, текучие, как призраки, они мягко трогали меня, тормошили, говорили что-то тихое, отрывистое. Тогда я пытался их отогнать – дрыгал ногами, размахивал руками и пытался пинаться, но и это не помогало.
Но самые страшные, ни с чем несравнимые страдания мне доставлял «призрак» какого-то иссохшего деда в шапке-ушанке, замотанного, как мне в бреду мнилось, в порыжевший театральный занавес. Такие страдания, что, когда я, очнувшись от очередных потных кошмаров, вдруг обнаруживал его, сидящим у моей головы, то начинал выть и пытался уползти.
Но тот явно обладал какой-то гипнотической силой, потому что стоило ему положить ладонь на мою голову, как я затихал и становился послушным, как овечка. Он надевал мне на голову железный колпак в форме колокола с широким подбородочным ремнем, а потом начинал медленно водить по кругу колокола чем-то металлическим, от чего через несколько секунд моя и без того раскалывающаяся голова наполнялась новой болью и страшным гулом. Гул был таким разрушительным, что глушил в мозгу все мысли до единой, и я на неопределенное время превращался в скулящего болванчика. Время от времени он останавливался, оттягивал пальцами мои веки, внимательно вглядывался в глаза, потом снимал с подбородка ремень, совал пальцы в рот, ощупывая язык и нёбо, пальпировал горло, грудь, даже пупок.
И начинал сначала...
Потом уже, когда я немного пришел в себя, то понял, что фигуры мне не мерещились. И что эти люди с темными, обветренными до багровости лицами, в сущности, спасли мне жизнь.
Ну, а жуткий старик... Я тогда решил, что это местный врач... ну, или знахарь, или шаман. Я понятия не имел, как правильно его назвать.
И, конечно, я ошибался...
Я должен был бы испытывать благодарность, но поначалу не испытывал ничего, кроме испепеляющего душу раскаянья. Что поддался эмоциям и сбежал! Волчий билет, тюрьма, даже расстрел в родной стране – все теперь казалось более желанным, понятным и родным, нежели эти чужие и чуждые забота и внимание.
А может, и не было бы мне ничего! Потаскали бы по комиссиям, да отпустили. Что с меня, с сопляка, в самом деле, взять?! Сам себя наказал! Теперь сдохну на чужбине, и мама даже не будет знать, где лежат мои косточки... Надежды на то, что монголы, бросившие меня на попечение этим странным людям, найдут моих родных и укажут мое местоположение, не было.
Однако я не сдох. Наоборот, однажды проснулся и понял, что пошел на поправку. Головная боль, кашель и тремор ушли. Некоторое время я лежал, блаженно разглядывая пучки соломы, торчащие меж досок потолка, и прислушивался к звукам гуляющего за стенами ветра, а потом повернулся на бок и замер, обнаружив у своей шконки того самого старика. А с ним – мальчишку лет двенадцати.
Старик, казалось, дремал, и я, разглядывая его, поразился убогости его одеяния. Шапка из чебурашки с распущенными, торчащими в разные стороны ушами, ватные, заплатанные на коленках штаны, растоптанные валенки, стеганная душегрейка, а поверх этого убожества в несколько слоев намотано рыжее покрывало, которое мне по-прежнему казалось выцветшим театральным занавесом.
Мальчонка при нем явно изнывал от скуки, без конца вертя головой, зевая и почесываясь, но сбежать не решался.
Я перевел взгляд на стариковские руки, которые причинили мне столько боли, ожидая увидеть в них железный колокол, но в них были лишь костяные четки, которые он неторопливо перебирал пальцами одной руки – сухими, обветренными, с коротко подстриженными ногтями.
Я закрыл глаза и притих в надежде, что, не дождавшись моего пробуждения, они просто уйдут, но старик вдруг шевельнул седыми бровями, что-то произнёс, а мальчишка на чистейшем русском сказал:
- Мастер Гьялцо спрашивает, когда ты пришел?
Я тут же распахнул глаза и завозился на матрасе, испытывая почти болезненное облегчение от звуков родного языка.
- Какое счастье! Я думал, тут никто...! – Я кое-как сел и тут же чуть не потерял сознание от навалившегося головокружения, - Заболел в дороге. Сколько я уже здесь? Неделю? Две? Как далеко до границы? Все равно какой...
Мальчишка боязливо покосился на старика, помолчал, потом, игнорируя мои расспросы, постарался выразиться яснее:
- Мастер Гьялцо просит назвать дату твоего прихода в мир.
- Ааа! Понял! – Я усмехнулся, - 30 мая 1957. Тебя как звать, малец? Тут... может, есть телеграф или хотя бы...?
Мальчонка что-то шепнул старику. Тот, едва заметно кивнул, сунул руку в складки «занавеса» и вдруг неспешно разложил передо мной несколько предметов - костяную пуговицу, бурую нитку, скрученную узелком прядь седых волос и какое-то сушеное растение на обрывке ветхой газетёнки.
Губы старика шевельнулись, и мальчишка тут же перевел:
- Забери своё.
- Что? - Я растерянно оглядел обоих.
Что значит – своё? Не может быть, чтобы эту дрянь они нашли у меня в карманах. Если только монголы подбросили.... Но зачем?! Или это какая-то местная хохма, и старик выловил эти говняшки пятью минутами ранее из мусорного ведра?
Чисто поржать над туристом...
- Это... не моё, - ответил я, чувствуя, что былое воодушевление испаряется, и кивнул на старика, - Переведи ему слово в слово: я советский студент, заблудился. Прошу связаться с моими родными. У нас... мы заплатим.
Малец виновато пожал плечами, снова покосился на старика и повторил:
- Мастер Гьялцо требует забрать своё.
Я помолчал. Монголы явно бросили меня у каких-то сумасшедших. А с сумасшедшими лучше не спорить. Желая от них отвязаться, я протянул руку и взял бурую нитку. Просто потому, что она показалась наименее противной из всех вещиц.
Старик коротко улыбнулся уголком губ, собрал остальные предметы, сунул обратно за пазуху и, с трудом поднявшись, двинулся к выходу. По дороге он что-то шепнул мальчишке, и тот перевел:
- Мастер говорит: «Выбрось. Это больше не твое».
- Постой! Малец! Хоть объясни, где я нахожусь! У тебя есть карта?
Мальчонка на ходу оглянулся:
- Ты умирал. Кочевники оставили тебя здесь. Так бывает...
Он с сожалением пожал плечами и порскнул вслед за своим патроном в приоткрывшуюся дверь, за которой ветер мёл сухой, как мука, снег.
Чего они хотели от меня?
В изнеможении я повалился обратно на свою лежанку и меланхолично обмусолил состоявшийся разговор, который и разговором-то назвать было трудно. Просто набор бессмысленных фраз.
«Забери своё»
«Выбрось, это больше не твое...»
Какая чушь...
Я посмотрел на нитку, которую машинально накрутил на фалангу указательного пальца. Выбросить её я почему-то так и не решился.
А еще через несколько дней меня впервые вывели из сарая, и я, наконец, увидел место, где оказался.
Это был старый, выщербленный вьюгами и снегами маленький монастырь, прилепившийся к скале, как ящерка к древесному стволу. Центральный корпус, где размещались основной зал и кельи лам и монахов с узкой верандой по верхнему ярусу. Подле – небольшое общежитие для работников и столовая, а чуть в сторонке – хозяйственные постройки, в которых содержались несколько молочных и верховых яков, хранилось кой-какое топливо (в основном кизяк), а в отдельном сараюшке стоял дышащий на ладан генератор, который включали лишь в крайних случаях – когда проводили большие церемонии, принимали высоких гостей или, что случалось гораздо чаще – во время сильных морозов.
Был там сарай и для таких вот горемычных, как я, дурным ветром занесенных в этот суровый край, и прячущихся за хлипкими стенами от правосудия ли, мести или от себя самих. Кто-то, оправившись, отправлялся дальше, кто-то оставался на время, а кто-то и навсегда. Среди тех, кто остался, было четверо китайцев – скорее всего дезертиров. Они держались особняком, не пытаясь наладить общение с остальными обитателями. Пара каторжного вида монголов. Мальчонка-бурят – тот самый переводчик – и его мать.
И вот теперь я.
Гора с прицепившимся к ней монастырем стояла на краю огромного плато, и все, что можно было видеть, если повернуться к ней спиной – небо без конца и края.
Конечно, устройство монастыря я узнал позже, и поэтому сперва не придал значения тому, что меня, вместо общежития, определили в Главный корпус и поселили на втором ярусе в крошечную каморку вроде кладовки позади комнаты ламы Гьялцо. В комнатке не было ничего, кроме койки, почерневшей лампадки и буржуйки.
Постепенно сознавая, что удостоился чести оказаться в самом центре некой религии, я все время ждал, что меня, советского комсомольца, начнут к ней активно приобщать и даже мысленно отрепетировал почтительный, но категоричный отказ. Но, к моему стыду и удивлению, меня почти не замечали, хоть и не чинили препятствий в передвижениях, в то время, как остальные приживалки допускались в Главный корпус лишь на утренние молитвы, а на верхние ярусы вообще не смели носа совать.
Некоторое время я с дебильным видом слонялся по монастырю и окрестностям, не зная, куда себя приткнуть, и наблюдал. Воочию увидев жалкий, нищенский быт монахов, я стал лучше понимать поведение этих людей. Их тишину, малоподвижность и немоту. Они просто экономили энергию, расходуя ее так же бережно, как скудное топливо из сараев.
В монастыре тепла было ровно столько, чтобы не околеть. Буржуйки в кельях топили только на ночь и, в основном, кизяком, который вонял и дымил, почти не давая тепла. Дрова же берегли для больных и умирающих. Тогда я впервые почувствовал тихую, почтительную благодарность, вспоминая свой сарай, где за время моей болезни было сожжено дров больше, чем за месяц отопления всего монастыря!
Изнывая от вечного холода, голода, безделья и отсутствия общения, я вскоре обратил внимание, что «приживалки» усердно отрабатывают свою миску ца́мпы.
Монголы промышляли охотой, пропадая по несколько дней в горах, китайцы занимались мелким ремонтом и уборкой помещений, маленький бурят Даши́, за время скитаний, нахватавшийся разных языков, состоял переводчиком при ламе, а его мать заведовала кухней и ухаживала за животными. Вскоре я тоже нашел себе занятие – текущий ремонт имеющейся электрики. Чинил ветродуйки и радиоприемники, собирал из говна и палок предохранители, тянул и перетягивал проводку и, конечно, возился с драгоценным генератором.
Порой, в самые морозные ночи, когда без генератора было не обойтись, я подключал его и, на случай внезапной поломки, оставался дежурить рядом. Монахи стаскивали в сарай одеяла, шкуры и тряпки, укутывали меня, как младенца, совали в руки закопчённый чайник и кружку и с поклонами удалялись. А я всю ночь не смыкал глаз и чувствовал, как внутри распространяется особое тепло. Не столько от одеял и чая, сколько от осознания собственной полезности, ведь благодаря мне несколько десятков человек, спасших мне жизнь, этой ночью могут спать спокойно, не боясь насмерть замёрзнуть.
Монахи не благодарили меня, но мне это было и не нужно. Слова – пустое. Куда больше для меня значил свет в их глазах и тепло скупых улыбок.
К еде, от которой меня первое время выворачивало, я постепенно привык. Например, к омерзительному чаю с маслом и солью, в который для нажористости добавляли цампу – обжаренную ячменную муку. Получалось густое, горячее варево, такое жирное, что зубы мгновенно покрывались толстым сальным налётом.
Или чу́ру – сушёный творог. Нечто совершенно безвкусное и такое твердое, что его можно было разве что сосать, как карамельку. Иногда в рационе появлялся суп – тхукпа – в котором плавала толстая, неряшливо нарезанная лапша и редкие кусочки жирного мяса.
Меня, любителя пожрать, первое время страшно угнетала такая пища, но постепенно я стал относиться проще и к ней, и к процессу еды в целом. Еда там была не удовольствием, а лишь необходимостью насытить организм. Мне навсегда врезалась в память гуляющая среди монахов поговорка, которую Даши несколько смущенно перевел как:
Тебе надо жрать, срать и спать.
От этого не отвертеться.
Остальное – не твоё дело.
Автором этой сомнительной премудрости являлся некий старый Мастер. И я, погруженный в текущие заботы, то и дело ловил себя на том, что обдумываю эти грубые, вульгарные и, в то же время, странно волнующие слова, пытаясь проникнуть в их смысл.
«Остальное – не твое дело...» Но что он подразумевал под этим «остальным»?
Если вычеркнуть перечисленные базовые потребности, остаётся то, что и называется, собственно... жизнью! Учеба, Любовь, Дружба, Работа, Развитие, Воспитание детей, Удовольствия, Страхи, Взлеты и Падения...
Что этот «мудрец» хотел сказать? Что в жизни важно лишь жрать, спать и срать? Странная философия... особенно для Востока, который всегда славился своей особой одухотворенностью...
Я вязался с этими вопросами к Даши, хоть и понимал, что он лишь маленький переводчик и не может дать необходимых мне пояснений. Мальчик пожимал плечами и бежал играть с монастырскими детьми и собаками. Свободного времени у него было не так много, и он старался использовать его на полную.
Как бы то ни было, постепенно я влился в размеренную, аскетичную во всех смыслах жизнь. И даже, к собственному удовлетворению, начал понимать язык, который, как мне показалось, был чисто функциональным, словно краткие инструкции, развешанные по цехам: «Проход запрещен!» или «Не влезай, убьет!», или «Порошок, уходи!».
Никто здесь не пускался в разглагольствования или проповеди, не вел длинных душеспасительных бесед. И при этом в уединенном монастыре, где вместе жили порядка трех десятков взрослых мужчин, не было ни склок, ни споров, ни драк, ни естественного соперничества за внимание Сэсэнги – мамы Даши́ – которая была хоть и не слишком миловидной, но все же единственной женщиной на многие километры вокруг.
Монахи... они были с головой поглощены чем-то иным, что мне, человеку пришлому и далекому от их культуры, казалось пустой тратой времени. Чтение, молитвы и странные «практики», как они их сами называли.
Некоторые уходили в темный ретрит – поднимались высоко в горы, где были оборудованы под жилье несколько пещер, и запирались там, в кромешной темноте, на несколько месяцев. Никто не смел приближаться к их обиталищу, кроме специально приставленного монаха, который раз в неделю относил им еду и воду и оставлял в крошечном окошке, вроде тюремного.
Наблюдал я странные практики и внутри монастыря. Правда, проводились они исключительно под присмотром ламы и старших мастеров.
После длительного периода интенсивных медитаций и дыхательных упражнений, монахи укладывались на бок и замирали. Ноздри их забивали густым маслом яка, и в таком положении, не шевелясь, они проводили несколько дней без пищи и воды. Кто-то выдерживал несколько часов, кто-то пару дней. Самые стойкие держались неделю.
Другие практиковали «пхову» - некое учение по прочистке энергетического канала или что-то вроде того. Я тогда не слишком вникал в подробности и лишь отмечал, что результатом этой практики являлась крошечная дырочка на темечке. Иногда из нее шла кровь, иногда какая-то прозрачная жидкость, вроде лимфы, иногда отверстие оставалось сухим. Однажды я был свидетелем того, как молодой монах погиб во время этой практики. Кусочек черепа вылетел из его темечка с такой силой, что отрекошетил от стены, как пуля. А сам монах при этом повалился замертво.
Я ожидал каких-то разборок, поисков виноватых, но лама лишь приказал не трогать тело три дня. Эти три дня я почти не высовывался из своей комнатушки, чтобы не проходить мимо бесхозного трупа, так и лежащего в холле на циновке. Не видеть лужу крови, подсыхающую вокруг его головы.
- Ты чего сидишь? – спросил как-то Даши, заглянув в мою келью, - Мы с мамой пошли чесать яков. Хочешь с нами?
- Не, - отмахнулся я, - Какие еще яки! Там человек мертвый лежит, и никому до него нет дела.
- Ты жалеешь его что ли? – удивился Даши.
- А ты разве нет? Парнишке бы жить да жить, а он взял и помер на пустом месте!
- Каждому бы такую смерть! – воскликнул мальчик с неприкрытой завистью, - Это же прямая дорога в Чистые земли! Большая удача умереть во время пховы!
Он забрался на мою шконку и с энтузиазмом продолжил:
- Я тоже умею делать пхову. Даже своего пса в чистые земли отправил. Он старый уже был, почти не вставал и гадил под себя. Я попробовал, и у меня получилось! Вот! Себе оставил. На память!
Даши выудил из кармана спичечный коробок и, приоткрыв его, сунул мне под нос. Я невольно отшатнулся, увидев внутри малюсенький кусочек кости с торчащими из него несколькими жесткими, кофейного цвета, волосками.
- Фу, убери! Что еще за... чистые земли?
- Хорошее место! Сам Будда в великом своем сострадании создал его для людей. Там добрый мир, чистый. Не то, что этот... Когда я умру, я встречусь там с ним.
- С Буддой?
- Нет, с Рэмом. С псом моим, - Даши бережно спрятал коробок в карман и задумчиво продолжил, - Хотя, он, конечно, уже перестанет быть псом. Да, и я перестану быть человеком...
Я не нашелся ни с ответом, ни с вопросом. Все это было так чуждо, так бесконечно чуждо мне...
Все эти дикие практики, которые могут привести даже к смерти, бесконечные медитации, какие-то сумасшедшие тренировки тела и дыхания, при которых можно легко переломать конечности или задохнуться. Ладно бы взрослые, но зачем же забивать этим головы детей?!
Каждое утро я просыпался от того, что главный зал оживал от голосов. Все население монастыря, включая и работников, собиралось вместе на утренние молитвы, рассаживалось на низкие скамеечки рядами и начинало тянуть мантры, от чего зал гудел, как огромный улей.
Долгое время я игнорировал эти сборища, а потом, чисто от скуки, стал участвовать в них.
Поначалу мне это казалось нелепым и смешным, но постепенно я стал улавливать перемены до и после. Разброд-шатание словно выравнивались этим гудом. Выстраивалась некая энергетическая цепь, которая объединяла весь разношерстный коллектив в единый организм и несла положительный заряд для плодотворного преодоления нового дня с его бесчисленными заботами.
Стыдясь приобщить свой голос к общему хору, я, тем не менее, вторил ему мысленно и все чаще ловил себя на том, что после утренней «молитвы» в голове пропадает хаос, промежутки между мыслями становятся длиннее, а сами мысли – чище и как-то... проще. Все, что мучило ночью – тревога за родителей, которые, без сомнения, успели меня похоронить, история с несчастным случаем и его последствиями, девушка, в которую я был влюблен – все это не пропадало, но словно отходило на второй или даже третий план. Становилось чем-то, о чем можно подумать когда-нибудь потом, при других обстоятельствах.
Если в этом, конечно, еще будет какой-то смысл...
Тогда же я повидал много удивительного. Я не стал бы назвать это чудесами, в их прямом значении, но... некоторые вещи были близки к чуду.
Например, иногда монастырь исчезал. Бог знает, как монахи загодя узнавали, что на плато появился китайский патруль, но действовали, как единый организм. В одно мгновенье, без шума и суеты, происходила мобилизация. Останавливались все дела, запирались двери и ставни, гасли лампадки, не лаяли собаки, не трубили яки, стихали разговоры и, кажется, даже дыхание на время прекращалось.
Монастырь не пропадал в прямом смысле, но словно вжимался в скалу, сливался с ее естественным рельефом, становился с ней единым целым, переплетаясь тенями.
Некоторое время спустя по плато проходил отряд, оглашая округу гулким топотом сапог и хриплым дыханием псов. Потом все стихало, и ни разу при мне монастырь не был замечен нежелательными глазами китайских солдат, которые, обнаружив его, конечно, не оставили бы камня на камне, как уже случилось с многими тибетскими монастырями со времен начала китайской оккупации Тибета...
Постепенно монастырь снова оживал, возвращая себе рельеф, тени и текстуры. Зажигались огни, растапливались печи, снова гудел генератор, просыпались притихшие яки, а монахи, как ни в чем не бывало, возобновляли свои чудны́е практики, которыми были наполнены их дни и даже ночи...
Иногда происходило нечто, что называлось «тренировкой помрачениями». Лама Гьялцо запирал центральные двери изнутри на тяжелый амбарный замок, и, вместе со старшими мастерами, уходил в свою комнату. А несколько минут спустя Монастырь погружался в... кошмар.
В сущности, не происходило ничего объективно страшного, но душу внезапно захлестывал бесконтрольный, неописуемый ужас. И от того, что не имел причины, он ощущался гораздо болезненнее. Монахи, стараясь держать спину прямо, а голову высоко, расползались по своим кельям и там, в одиночестве, предавались медитациям. А я метался по узким каменным коридорам, не в силах ни совладать с собой, ни остановить пытку. Я не знаю, как словами описать это чувство. Представьте, что вам страшно. Страшно так, как не было никогда в жизни. Но вы не знаете, почему. Просто ваши глаза сами лезут из орбит, волосы становятся дыбом, и все тело просто визжит о приближающейся смертельной опасности!
Когда ужас становился настолько нестерпимым, что я готов был умереть, лишь бы прекратить его, я бежал к комнате Гьялцо, скребся в его дверь и выл. Меня всегда впускали, и я, чувствуя себя маленьким мальчиком, простирался перед Ламой и прятал лицо в складках его каша́и. А он ласково гладил меня по голове и что-то наговаривал успокаивающее, но я выхватывал лишь отдельные знакомые слова и никак не мог уловить их общий смысл.
Каждый раз после «тренировки помрачениями» я принимал окончательное и бесповоротное решение уйти. И каждый раз отказывался от своего решения, ибо идти мне было некуда. Моя первоначальная цель – индийская граница – казалась мне теперь детским лепетом. Даже если дойду, то что я там буду делать без денег, связей, знакомых, элементарного знания языка?
Тогда я разыскивал Даши и тащил его к ламе с твердым намерением заявить тому о своем отказе от каких бы то ни было тренировок и почтительно попросить перевести меня в общежитие к простым смертным. Но у двери его моя твердость всегда таяла, и я уходил восвояси, так и не постучавшись.
Я отдавал себе отчет, что, как и Даши, попал под влияние. Допускал, что меня тоже заморочили и зомбировали, превратив в столь короткий срок из комсомольца в религиозного фанатика. Но все равно не мог избавиться от ощущения, что эти люди не просто валяют дурака, запертые волей судьбы в каменный мешок, а готовятся к чему-то очень важному. Нет, не так! К чему-то Главному! А видя глаза моего учителя – полные света, мудрости и какой-то ласковой иронии – мои подозрения перерастали в уверенность, что жалкое человеческое содержимое этого крошечного горного монастыря владеет такими знаниями, которые недоступны большинству. И когда это Главное произойдет, они, в отличие от остального мира, будут готовы.
И я тоже хотел быть готов.
А потом заболел старый монах Чи́ме, и я, наконец, понял...
...
Он болел уже давно и почти не выходил из кельи, целиком переложив заботы о своих базовых потребностях на молодняк – накормить, напоить, поправить постель, усадить на ведро. Но однажды утром лама Гьялцо, даже не заглянув к нему, начал тихим голосом отдавать распоряжения.
Я понял, что Чиме при смерти, и внутренне похолодел.
Старику весь день было душно, и дверь в его комнату держали открытой, разве что в коридоре выставили караул, который пресекал излишнюю суету. Я был привязан к Чиме и изо всех сил старался ему помочь. Приносил воду, чистые простыни, подливал масло в лампадку, поправлял подушку. Мне казалось, я делаю все правильно и максимально деликатно. Не суетился, не беспокоил старика, но вскоре меня все равно мягко, но решительно выпроводили.
- Мешаешь, - объяснил один из караульных, - Слишком вибрируешь.
Я страшно возмутился. Человек умирает! Разве «вибрировать» в этой ситуации не простительно, что бы они под этой «вибрацией» ни подразумевали?! Но, как бы то ни было, за последними часами Чи́ме я уже мог наблюдать разве что из коридора.
Весь день он крутился на своей шконке, то и дело тоненько вскрикивая, то ли от боли, то ли от нежелания расставаться с этим миром. Но когда солнце ушло, ему стало немного легче. Ему даже удалось сходить на ведро, а потом он затих, быстро и хрипло дыша. Я видел, как простыни под ним темнеют, впитывая и пот, и другие естественные отправления, которые он перестал контролировать, но никто уже не порывался их менять. Комнатка быстро заполнилась душным запахом нечистот и особенным, ни с чем не сравнимым запахом близкой смерти.
В который раз, проходя мимо, заглянул Гьялцо, но, глянув на умирающего, не отправился, как прежде, по своим делам, а потребовал табурет, на котором и устроился подле. Большую часть времени он недвижно сидел, низко склонив голову и перебирая свои мала́ – четки – но порой вдруг начинал мягко тормошить умирающего и что-то нашептывать ему.
Чиме сдавленно всхрапывал и вяло сучил руками, а я стискивал зубы от дикости происходящего! Зачем его трогать, когда он только успокоился! Почему не оставить в забытьи?!
Незадолго до конца Чиме снова стало немного легче, и он завозился, пытаясь подняться. Говорить он уже не мог, но знаками показал, что ему нужно. Ему пришли на помощь, спустили на пол и под краткие наставления ламы, усадили в позу для медитаций. Но старик был слишком слаб и постоянно заваливался на спину.
Я, изнывая от горечи и сострадания, понимал, что ему важно «отойти» именно в этой позе, но не понимал, почему монахи не подержат его до конца! Они усаживали его и тут же отступали, а он валился, глухо стукаясь головой о тонкую циновку. И все повторялось снова и снова, пока Гьялцо, наконец, не сказал несколько тихих, строгих слов, и Чиме, смирившись, затих.
Лама сам помог умирающему лечь на правый бок, подложил его правую руку под щеку так, чтобы пальцы зажимали ноздрю, а левую – на бедро, а потом до минимума прикрутил лампадку. Комнатка погрузилась в смрадный багровый сумрак который был наполнен короткими вдохами и длинными хрипящими выдохами умирающего. Лама без устали «поправлял» его, если тот сдвигал руки или пытался распрямить ноги. Снова и снова заглядывал ему в широко распахнутые глаза, в рот, отдавал какие-то тихие указания, на которые бедный старик уже никак не реагировал.
- Повезло Чиме, - тихо прошептал один из караульных.
- В каком смысле? – удивился я.
- Любой ученик мечтает умереть раньше своего учителя. Чтобы тот мог направить его.
Я недоверчиво покосился на монаха, но промолчал. Разве что подумал, что Чиме так и эдак умрет. С учителем или без. Как и все мы.
Время, наполненное тьмой, душным, сладким запахом жареного в буржуйке кизяка и чадящей лампадки, растянулось, казалось, на столетия. Чиме уже давно не шевелился. И, судя по тому, что его впалая грудь перестала судорожно трепетать, старик явно преставился, но... Лама по-прежнему отдавал ему краткие распоряжения, некоторые из которых я даже мог перевести:
«разожми», «не касайся этого», «выдыхай тоньше»...
Инструкции, которые я по-прежнему представлял в виде оцинкованных табличек в уголке «Охраны труда» на заводе. Все казалось лишним. Не помощью умирающему, если старик каким-то чудом до сих пор был жив, а форменным издевательством.
Вместо того, чтобы просто подержать того за руку, сказать «крепись, я рядом» или смочить пересохшие, растрескавшиеся губы, Гьялцо то и дело оттягивал его нижнюю челюсть и светил лампадкой в рот. Временами ему «там» что-то не нравилось, и он лез пальцами поправлять язык...
Я все ждал, что Гьялцо, наконец, закроет его широко распахнутые, ослепшие глаза, но время шло, а тот так и продолжал просто сидеть рядом на своем табурете и перебирать четки. Караульные застыли, как изваяния. Минуты шли, а ничего не менялось. Я, устав, пошевелился, и Гьялцо, хоть и сидел ко мне спиной, тут же услышал и строго произнес:
«Уйди. Не баламуть воздух»
Я обиделся, ушёл в свой генераторный сарай и немного всплакнул, вспоминая добряка Чиме, который всегда был внимателен ко мне, полон какой-то особой, светлой иронии и... заслуживал другой смерти.
Но на утро, вернувшись в монастырь, я обнаружил, что ничего не изменилось. Гьялцо по-прежнему сидел у тела Чиме, который так и лежал, скорчившись на холодном полу. Никто не переложил его на кровать в приличествующую покойнику позу, не закрыл глаза, не накрыл лицо, не подвязал челюсть...
Лама время от времени склонялся к нему, осторожно водил ладонью над его грудью и тихо произносил: «Тепло». А потом доставал из складок «занавеса» потрепанную, рукописную книжицу и начинал читать вслух.
Какое еще тепло?! Ведь ясно, что старик давно помер! Глаза провалились, челюсть отвисла, язык наружу! Сумасшедшие не иначе! Надо его похоронить скорее, пока...
В смятении я бросился прочь, вывалился на монастырский двор с единственным желанием – убраться оттуда как можно дальше! Стояло лето, только что прошел проливной дождь, и я впопыхах поскользнулся и упал навзничь, ударившись головой о камни.
И этот удар словно что-то запустил во мне! Я не потерял сознание, не отключился. Наоборот! Это было, одновременно, и озарением и чем-то давно знакомым, родным, уютным, словно я вернулся после долгих странствий домой!
Оно не было похоже ни на галлюцинацию, ни на фантазию, но я не уверен, что смогу когда-либо найти тому ощущению подходящее описание или сравнение, ибо его не с чем сравнить. Разве что сам момент озарения напомнил мне езду по трассе.
Представьте, что вы в пути уже много часов. Поля – с одной стороны, лес – с другой, а впереди пустынное, бесконечно тянущееся вперед полотно дороги. Очень быстро вы уходите в себя и ведете автомобиль уже на автомате, ничего не видя и не сознавая вокруг. Какая-то малюсенькая ваша часть исправно сбавляет на нужных участках скорость и включает поворотники, но сами вы заняты другим – вы погружены в себя. Крутите в голове какие-то воспоминания или мысленно строите диалоги с воображаемыми собеседниками, или просто бездумно подпеваете играющей по радио песне.
Но в какой-то момент вдруг возвращаетесь назад и полностью присутствуете в моменте, удивляясь, что проехали много километров, едва ли сознавая это. Отчетливо видите и промелькнувшую мимо кривую березу, и покосившийся забор, и чье-то запущенное пастбище; слышите шорох шин по асфальту и видите стрелку спидометра. Видите и слышите не крошечными, отвечающими за вождение, участками вашего сознания, а всем сознанием целиком!
Это, как правило, длится недолго. Вскоре вы снова включаете автопилот и уноситесь мыслями в дальние дали...
Здесь было что-то похожее, только то, что я увидел – это были не поля и рощи, не приборная панель, а - Я сам... Тот Я, который не имеет ни начала, ни конца, который не рождался и не умирал, и кем я был, есть и останусь на веки вечные. Этот кто-то не имеет со мной теперешним почти ничего общего. Я теперешний – всего лишь промелькнувшая мимо кривая береза! Незначительный фрагмент того пейзажа, которым я, на самом деле, являюсь. Это как стоять перед зеркалом и неожиданно осознать, что ты вовсе не тот, кто стоит, и даже не тот, кто отражается. Ты – тот, кто наблюдает и за стоящим, и за его отражением.
...
Я не знаю, сколько я так пролежал, покоясь в блаженстве величайшего из возможных озарений. Лежал и пялился в синее безоблачное небо, сам себя ощущая сродни этому небу – не ведающим ни страха, ни сомнений, ни желаний, ни привязаностей, ни гнева. В чистом, незамутненном покое и счастье возвращения к себе самому.
А потом я обнаружил себя на койке в своей комнате. Рядом, как когда-то в сарае для беглецов, сидели лама Гьялцо и Даши.
- Что... произошло? – спросил я непослушными губами, - Обморок?
- Ты упал и ударился затылком о камень. Больно? – спросил Даши, но лама жестом прервал его и произнес:
- Это Ригпа. Ты познал Природу ума.
Даши начал переводить, но я остановил его.
- Не надо! Я понимаю, что он говорит... Я... это было какое-то чувство, похожее на...
Я умолк, сознавая, что не только не могу подобрать нужных слов, но, к своему разочарованию, уже теряю саму нить воспоминания.
- Ты слишком цепляешься за это. Оставь, отпусти. Это опасно, – строго произнес учитель, наблюдая за мной, - Поверь, в твоих ощущениях нет ничего особенного. Но познать Ригпу - не равно достичь просветления! Это лишь первый шажок, пусть и самый трудный.
Я молчал, не вполне понимая, о какой опасности он говорит, а лама Гьялцо продолжил:
- Впереди годы, а может, и целые жизни тренировок и практик. Необходимо каждую секунду стремиться к Ригпе, сделать это стремление привычкой, своей второй натурой. Только в этом случае, в самый ответственный момент, ты не пропустишь ее, не потеряешься. Признаешь Ригпу и сможешь с ней слиться, освободившись от сансары.
- Самый ответственный момент..., - я сглотнул, - Это... смерть, так?
Гьялцо вдруг лучезарно улыбнулся, мягко потрепал меня за щеку и предложил:
- Я могу учить тебя, как ты учил меня когда-то, Тулку Самтен...







