На работе меня прозвали «медсестрой-ниндзя».
Поначалу это прозвище меня не раздражало. В нем есть даже какое-то благородство. Ниндзя дисциплинированны, точны. Они двигаются быстро и бесшумно. Если уж тебе и дают кличку за спиной, эта — далеко не худший вариант.
Но я-то знаю, почему они меня так зовут. И это совсем не комплимент. На самом деле нет.
Я ношу платок, который полностью закрывает голову и шею. Поверх него — маску, из тех, что оставляют открытыми только глаза. А сверху — большие темные очки. Благодаря этому никто из тех, с кем я сталкиваюсь в коридоре, не может разглядеть даже моего взгляда.
Кое-кто из старшего персонала одобрительно кивает. Они принимают меня за набожную женщину, которая печется о скромности. Но те, кто знает меня давно, не кивают.
Они помнят, как я выглядела еще полгода назад. На каждую смену — полный макияж: тон, подводка, всё как надо. Тщательно уложенные волосы, а не просто стянутые на затылке и спрятанные под ткань. Брови, выщипанные до состояния, которое казалось мне идеалом.
И я не стеснялась себя показывать. В инстаграме у меня было без малого пятнадцать тысяч подписчиков. Фотографии я выкладывала регулярно. Ничего вызывающего — просто снимки девушки, которой нравится собственная внешность и которая этого не скрывает. Человека, который поворачивается к камере лицом, а не спиной.
Справедливости ради, мои метаморфозы произошли почти за одну ночь, без предупреждений и объяснений. С тех пор своего лица я не показывала ни единой живой душе.
Коллеги отнеслись к этому с пониманием. Они поддерживают меня — ну, или пытаются. Но даже им становится не по себе от моего единственного непреклонного правила: я никогда не фотографируюсь.
Никаких групповых снимков в ординаторской, никаких случайных кадров, даже самых безобидных селфи на телефон, которые делаешь не задумываясь. Стоит кому-то достать телефон, как я тут же ухожу в сторону или поднимаю руку, чтобы закрыть лицо — хотя оно и так закрыто. Им это кажется странным. И я их не виню.
Я пишу это, потому что мне нужно, чтобы хоть кто-то меня понял. Вслух я этого сказать не могу. Ни им, ни кому-либо еще — ради их же и своего блага. Меньшее, что я могу сделать, — это рассказать правду хотя бы где-то, пусть даже это «где-то» окажется интернетом.
Больница имени Найтингейл
Вот уже семь лет я работаю медсестрой ночной смены в отделении неотложной помощи больницы имени Флоренс Найтингейл, сокращенно «Эй-энд-Эй Найтингейл».
«Эй-энд-Эй» — это «Олдермор энд Ассошиэйтс», транснациональная консалтинговая корпорация. Они финансируют больницу в рамках программы корпоративной социальной ответственности. Ну а «Найтингейл» — в честь той самой легендарной Флоренс Найтингейл. Администрация носится с ее образом как с писаной торбой. Ее портреты развешаны по всем стенам, о ней говорят на вводном инструктаже, ее имя вплетают в любой разговор. Ей посвящены целые абзацы в инструкциях о нагрузке, долге и «истинном призвании».
Раньше меня это вдохновляло. Теперь-то я понимаю, что это был обычный управленческий трюк. Трудно жаловаться на сверхурочные, когда с плаката в рамочке у двери на тебя смотрит призрак самой Флоренс Найтингейл.
Больница бесплатна для пациентов. Ни единого цента, независимо от сложности лечения. Всё держится исключительно на финансировании «Олдермор» и внешних пожертвованиях. Разумеется, сюда стекаются самые бедные и отчаявшиеся жители города. Люди, которым больше некуда идти и нечего предложить, кроме своего страдания и своей благодарности.
На самом деле, работать здесь хорошо. Платят тут больше, чем в любой другой больнице города. Ощущение, что ты делаешь важное дело, — самое настоящее. Я долго в это верила.
В ночную смену поступает меньше всего пациентов, но смертность здесь самая высокая. К этой арифметике быстро привыкаешь. Как привыкаешь и к «прочим обязанностям», которые на тебя вешает больница.
Да, в нашей работе полно этих самых «прочих обязанностей», которыми медсестры заниматься вообще-то не должны. Еще одно из тех негласных «наследий Флоренс Найтингейл», на которые никто не подписывался, но все безропотно выполняют. Я не буду перечислять весь список, расскажу только о той обязанности, которая имеет значение.
Когда умирает неопознанный пациент, медсестры приемного отделения обязаны просмотреть его вещи. Делается это якобы из лучших побуждений — чтобы установить личность и связаться с родственниками. В теории звучит благородно. На практике же это означает, что в пять утра ты роешься в карманах незнакомца, который умер в полном одиночестве. Ищешь телефон, документы или хотя бы клочок бумаги с именем.
Вымышленные имена для неопознанных у нас уже закончились. Ну, знаете, все эти «Джон Доу» и «Джейн Доу»? Мы исчерпали их давным-давно. Поэтому медсестры начали креативить. Например, мужчину, у которого при себе нашли книгу по дзюдо, дежурная медсестра назвала «Джо-Доу». Джо-Доу и дзюдо. Плоский юмор. Пациент умер в полночь, а шутка жила еще неделю.
Мне не смешно. Но я всё понимаю. Работа выматывает, и каждый справляется как может. За семь лет я научилась никого не судить за способы защиты.
Первый покойник
В одну из таких обычных ночей и поступил первый пациент.
Его притащили двое молодых парней. Мужчина лет сорока пяти, истощенный до предела. Лысый, с длинной седой бородой. Рваная куртка поверх грязных белых штанов.
Его симптомы не походили ни на что, с чем я сталкивалась раньше.
Вся грудь у него посинела, причем синева расходилась от грудины в стороны. Белки глаз налились кровью, но цвет был неестественным — не красный, а густой, пугающе синий, словно в воду капнули чернил. Ртом он хватал воздух, горло и грудная клетка ходили ходуном, но не раздавалось ни звука. И примерно каждые тридцать секунд всё его тело сотрясали судороги. Это не было похоже ни на припадок, ни на тремор. Резкий, конвульсивный рывок, который длился секунды две-три, а потом отпускал.
Действуя по протоколу, я начала симптоматическую терапию. Минут через тридцать появился доктор Сайрус Молла.
Я сочла это за удачу. Доктор Молла — наш главный врач. Обычно он появляется строго по графику: утренний обход, вечерний обход. В приемном покое его почти не бывает. Но в ту ночь он, по его словам, оказался неподалеку и решил заглянуть. Он стоял у изножья кровати со своим маленьким блокнотом — абсолютно спокойный, собранный. Его тихий голос излучал непоколебимый авторитет. Меня всегда это в нем восхищало: казалось, его ничто не способно выбить из колеи.
Пациент умер менее чем через два часа.
Доктор Молла любезно вызвался сам составить свидетельство о смерти — обязанность, которая обычно ложится на дежурных ординаторов. Я краем глаза видела, что он написал в графе:
Причина смерти: острая сердечно-сосудистая недостаточность на фоне идиопатической цианотической болезни сердца.
Я заметила, что симптомы выглядели странно. С такой клинической картиной я еще не сталкивалась.
Он не спеша принялся мне всё объяснять. Цианоз — это нехватка кислорода в крови, отсюда и синюшность. А сопутствующие симптомы — естественная реакция организма на длительное кислородное голодание. К тому же истощение и годы бездомной жизни могут приводить к самым причудливым проявлениям. «Картина кажется необычной, — сказал он, — но в ней есть четкая логика. Если, конечно, знать, на что смотреть».
Он казался таким знающим, таким невозмутимым. Я поблагодарила его и вернулась к работе.
Те двое, что привели пациента, ничего о нем не знали. Просто увидели, как человек упал на улице, и поступили по-человечески. Ни документов в его вещах, ни телефона. Я уже собиралась застегнуть куртку покойного, как вдруг заметила кое-что во внутреннем кармане.
Смятый поляроидный снимок.
Я стояла у себя в ванной и расчесывала волосы. Снимок сделали через окно — был виден край рамы и угол стекла. Я даже не подозревала, что меня снимают. Просто стояла в своей ванной ранним утром и причесывалась.
Я перевернула карточку. На обороте неровным, спешным почерком было выведено:
«На фото и в жизни — разные вещи. Почему так? Хочу знать ответ...»
Мои руки затряслись раньше, чем я успела это осознать. Я оглядела коридор. Пациенты, коллеги, каталка, которую увозили в морг. Всё шло своим чередом. Никому вокруг не было дела до того, что я стою здесь со снимком самой себя в руках. Снимком, сделанным через окно, которое мне и в голову не приходило занавесить.
Я спрятала фото в карман. Никому ничего не сказала. Доработала смену.
Дома я зажгла во всей квартире свет и села на кровать. Я перечитывала эти две строчки снова и снова, пока глаза не заслезились.
Никаких угроз. Ни единого признака того, что меня воспринимают как живого человека — со своими чувствами, жизнью и правом на частное пространство. Просто вопрос. Словно я была ребусом, который нужно разгадать.
И это пугало сильнее всего...
Реальность
Я знаю, о чем вы думаете. Почему я не пошла в полицию?
Я живу в стране, где работа полиции — это, мягко говоря, анекдот. Злой анекдот с богатой историей издевательств над теми, кто сам обращается за помощью. Порой подать заявление здесь — куда больший стресс, чем пережить само преступление. Да и что бы я им предъявила? Смятый поляроидный снимок из кармана трупа? Каракули на обороте? Ни подозреваемого, ни имени, ни лица.
Еще я знаю, что вы скажете: поставь камеры, сигнализацию, смени квартиру.
Прежде чем вы додумаете эту мысль, позвольте объяснить мои реалии. Получаю я действительно хорошо, грех жаловаться. Но у меня брат-студент. Мать проходит курс химиотерапии. Отец полностью парализован и нуждается в круглосуточном платном уходе. Все трое полностью зависят от меня. Каждая копейка, что остается после покупки самого необходимого для жизни, уходит на то, чтобы поддерживать их существование.
Так что ни на какую систему безопасности у меня денег не было. И на переезд тоже.
Единственное, что я могла сделать, — это раз за разом проверять все замки, оконные защелки и дверные проемы. А спать я пыталась урывками в больнице: из-за паранойи сон дома превратился в пытку.
Нарастающий кошмар
Через две ночи поступила следующая пациентка.
Женщина лет пятидесяти, явно бездомная. Официант нашел ее без сознания на тротуаре, когда возвращался с работы. Те же симптомы — один в один, до мельчайших деталей. Синюшная грудь, синие глаза, пена у рта. Сведенные судорогой пальцы. Беззвучные хрипы. Конвульсии.
И снова появился доктор Молла. Сказал, что навещал другого больного и решил заодно осмотреть и эту.
В этот раз я наблюдала за ним внимательнее. Я видела, как он нажал кнопку на своих смарт-часах, останавливая секундомер, когда мониторы зафиксировали смерть. Пациентка пробыла у нас ровно один час и пятьдесят три минуты.
В свидетельстве стояла та же причина смерти. Те же формулировки. И он снова вызвался заполнить всё сам.
Я полезла обыскивать вещи женщины. В складках ее грязной одежды лежал смятый поляроид.
Этот снимок был сделан внутри моей квартиры. Я стояла на кухне, спиной к камере.
На обороте тем же уродливым почерком было написано:
«Нос сразу бросается в глаза. Такой аккуратный носик. Умный носик. Всё-то он чует. Нос чует? Еще как чует! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха»
Я отыскала официанта, который ее привел. Парень был совсем молодой, бледный от испуга — сразу видно, просто хотел помочь. Я долго и пристально смотрела на него. Он ничего не знал. Это читалось на его лице.
Кошмар повторялся каждые два-три дня. Те же симптомы. Тот же двухчасовой интервал до наступления смерти. Та же причина на бланке. Доктор Молла больше не утруждал себя объяснениями, почему он оказывается рядом в нужный момент. Я как-то подслушала его разговор с ординатором: Молла рассуждал о «вспышке заболеваемости цианотической болезнью сердца в городе», которую он намерен детально изучить. Он даже обронил, что медсестры приемного покоя могли бы заняться сбором данных и выступить соавторами его исследования. И в этот момент он посмотрел прямо на меня.
Раньше его взгляд внушал мне уверенность. Теперь же от него по коже бежали мурашки — гадкие, необъяснимые.
Я пыталась перепоручить осмотр вещей покойных другим медсестрам, но это было нереально. Я была старшей в смене, а остальные и так валились с ног от усталости. В итоге всё снова и снова сваливалось на меня.
На третьем снимке я проверяла входную дверь. Фотографировали снаружи — то ли через щель под дверью, то ли через прорезь для почты, я до сих пор не знаю. Я проверяла замок, кажется, уже в пятый раз за тот день.
«Видала, как люди дохнут ради твоих красивых глазок? Видала ведь. Видала... ВИДАЛА!»
Четвертый снимок был сделан через дорогу, когда я ранним вечером ждала служебный автобус. Я стояла на залитом солнцем тротуаре посреди толпы. А мой преследователь стоял на другой стороне улицы с камерой, и я ничего не замечала.
На этой карточке было написано просто:
Повторено четырнадцать раз. Я посчитала.
К моменту смерти пятого пациента я уже двое суток жила в больнице. Спала в ординаторской, ела в столовой, вообще не выходила на улицу. Коллеги ни о чем не спрашивали — все были слишком погружены в работу. Думаю, они решили, что я просто набрала дежурств ради денег. Я не стала их разубеждать.
Пятый поляроид был сделан прямо в приемном покое. Я дремала в кресле в перерыве между пациентами, слегка откинув голову.
На обороте было написано:
«Это личико. Хочу видеть его всегда. Пойду на всё ради этого. На всё. На всё... НА ВСЁ!»
Он стоял в паре шагов от меня, пока я спала. В здании, куда я сбежала, надеясь спастись. Он зашел в оживленную больницу, сфотографировал меня спящую и спокойно ушел, оставшись незамеченным.
Горячая линия
В ту ночь я поймала доктора Моллу на выходе из отделения. Начала сбивчиво объяснять, но он не дал мне договорить. Сказал, что подобные вопросы не входят в его компетенцию, и посоветовал обратиться на горячую линию по вопросам корпоративной этики. Протянул бумажку с номером и ушел.
Я позвонила туда из ординаторской в половине третьего ночи. Трубку взял мужчина. Голос у него был мягкий, вкрадчивый и профессионально-успокаивающий — из тех, что специально тренируют, чтобы внушать доверие. Я плохо помню, что именно говорила. Помню только, что разговор длился шестнадцать минут — я потом проверила. Почти всё это время я без умолку лепетала что-то несвязное. Вряд ли это звучало профессионально. Я просто вываливала на него всё подряд в полном хаосе.
Он не перебивал. Не направлял разговор. Просто слушал.
Когда у меня наконец закончились слова, он произнес: — Корпус отдела кадров. Верхний этаж. Буду там через час.
Было три часа ночи. Но я всё равно пошла.
Корпус ОК был пуст. Темные коридоры, запертые кабинеты — гулкая тишина здания, в котором в такой час никого не должно быть. Горел лишь один кабинет в самом конце коридора. Оттуда донесся знакомый голос, приглашающий меня войти.
Мужчина представился Рафиком. На нем была светлая рубашка с аккуратно подвернутыми рукавами. На вид ему едва ли можно было дать тридцать, но держался он с уверенным спокойствием человека, знающего себе цену. Его пропуск отличался от моего: на нем значилось, что он сотрудник «Олдермор», а не больницы.
Он предложил мне сесть и попросил показать поляроиды. Минут пять он молча изучал их, а потом поднял глаза: — Значит, у всех пациентов, при которых находили эти снимки, были схожие симптомы? — Не схожие. Одинаковые. Симптомы, которых я за семь лет работы ни разу не видела. Синюшная грудь, синие глаза, а пальцы... — Пальцы скрючены? Пена у рта? Беззвучные хрипы? Судороги по всему телу через нерегулярные промежутки времени?
Я осеклась. — Да, именно! Но откуда вы... — Вы не закончили мысль, милая барышня. Может, хотите добавить что-то еще? Что-то еще об этих пациентах?
Я попыталась взять себя в руки: — Ну... э-э... пол у них разный. Три мужчины и две женщины. И все они, судя по всему... — Возрастом от сорока до пятидесяти? И все из трущоб в северной части города?
В кабинете повисла мертвая тишина. — Да, — выдавила я. — Но я ведь вам этого не говорила...
Рафик поднялся с места. — У вас была тяжелая ночь. Ступайте спать. Ваша проблема будет решена. Даю слово.
Он улыбнулся — тепло и искренне. А затем вышел из кабинета быстрым шагом, словно спешил на очень важную встречу.
После его ухода я долго сидела на месте. Кое-что не давало мне покоя.
И дело было даже не в том, что он знал симптомы до того, как я их описала. И не в том, что он знал их возраст и социальный статус.
А в том, откуда он знал, из какого они района. Я этого не говорила. Да и не смогла бы, даже если бы захотела, потому что сама этого не знала. В больнице вообще никто этого не знал, насколько мне известно.
Оглядываясь назад, я понимаю, как многого я тогда не знала...
Дежурство на Ид
Следующий месяц стал для меня настоящим глотком свежего воздуха.
Никаких новых снимков. Пациенты со странными симптомами продолжали поступать, но гораздо реже — всего трое за тридцать дней. Доктор Молла тихонько перенаправлял их в другое крыло, за которое я не отвечала. Издалека я по-прежнему видела его у постелей больных с блокнотом и секундомером в руках, но на меня он больше не смотрел.
Я снова начала ночевать дома. Снова почувствовала себя прежней — ну, или почти прежней.
О, как бы мне хотелось, чтобы на этом всё и закончилось. Но дальше случилось то, о чем я не могу рассказать никому из близких.
Это было во время празднования Ид-аль-Фитра. Больница отпустила большую часть персонала на каникулы, оставив лишь дежурную смену для экстренных случаев. Мое дежурство выпало на вторую ночь.
В отделении осталась только я и дежурный врач, который зевал с самой минуты прихода. В моем крыле впервые за долгое время было действительно тихо. Несколько пациентов дремали в палатах, тяжелых не было. В такие ночи кажется, будто сама больница облегченно выдыхает.
Где-то после полуночи врач отлучился попить кофе и скрылся за двойными дверями. Я и сама подумывала о кофе — от тишины клонило в сон.
И тут двери приемного покоя с грохотом распахнулись.
В помещение ввалилось существо, в котором едва угадывался человек.
Это был мужчина — точнее то, что от него осталось. Раздетый по пояс. Его джинсы покрывала засохшая кровь, бурая и жесткая, явно не свежая. Из угла рта свисала слюна. Грудь при каждом вдохе судорожно вваливалась, ребра обтягивала бледная кожа. Из горла вырывался звук — не то стон, не то рык, что-то абсолютно звериное.
Белки глаз налились кровью, но цвет был не красным. Он был зеленым. Густым, ровным, совершенно неестественным зеленым цветом.
На груди, расходясь от грудины, алело — вернее, зеленело — огромное бесформенное пятно. Сквозь кожу проступали сосуды: темно-зеленые, разбухшие, они тянулись к пульсирующему участку в самом центре грудной клетки. Я видела очертания его сердца. Оно продолжало биться, но всё вокруг него было ядовитого, чужого цвета.
С каждым шагом его пальцы хаотично сжимались и разжимались. Конечности подергивались, словно от беспорядочных нервных импульсов.
Он пошатывался, двигаясь в мою сторону. Казалось, каждый шаг дается ему с колоссальным трудом и сейчас он рухнет. Но он не падал.
И сквозь эту слюну, хрипы и зелень он пытался мне улыбнуться.
— На фото и в жизни... — прохрипел он. — Действительно разные вещи. Хотел знать ответ. Я просто хотел получить этот СРАНЫЙ ответ.
Я закричала. Не помню, как приняла это решение, крик вырвался сам — пронзительный, дикий. Я уже вскочила на ноги и пятилась назад.
Он остановился. — Это страх? — спросил он. — Или забота?
Моя рука нащупала скальпель на ближайшем столике Майо. Я приготовилась защищаться единственным оружием, что оказалось под рукой.
Он прижал руку к груди, прямо к пульсирующим контурам под кожей. — Не бойся. Этот состав другой. Он действует медленно. Словно тело гниет, пока разум еще жив. — Он рассмеялся — внезапно, истошно, до истерики. — Ну и шуточка!
Моя спина уперлась в угол комнаты раньше, чем я успела сообразить. Бежать было некуда. Я сжала скальпель мертвой хваткой.
— Глаза, — тихо произнес он. — Уши. Носик. Губы...
А потом его вырвало. Лужа темной крови плеснула на пол и начала растекаться. Он посмотрел на нее, хмыкнул и снова поднял на меня глаза. Кровь текла по его подбородку. Зеленые глаза впились в меня.
Уже не шатаясь, а бегом. Ломаясь на ходу, выставив вперед скрюченные пальцы, безумно вылупив зеленые глаза. Я вжалась в угол и закричала изо всех сил.
Он врезался в меня всем телом.
Оказалось, весил он куда меньше, чем я думала, и стремительно терял силы. Он соскользнул по мне на пол, едва удерживая глаза открытыми. Его дыхание изменилось — стало поверхностным, редким.
От его веса я сама опустилась на колени. Он схватил меня за локоть, но хватка была совсем слабой. Всё его тело на секунду сотрясла судорога.
Он посмотрел мне в лицо. Долго смотрел, с каким-то странным выражением, которому я не могу подобрать названия и о котором не хочу вспоминать.
Он хрипнул: — Кончай... это... пожалуйста...
Одним движением я вонзила скальпель прямо в пульсирующий контур его сердца. Не знаю, что на меня нашло и откуда взялись силы.
Его глаза закрылись. По щеке скатилась одинокая слеза.
Заметание следов
То, что было дальше, я помню лишь урывками.
Сбежавшийся персонал. Знакомые голоса. Доктор Молла, появившийся через пару минут, словно караулил за дверью. Чья-то рука на моем плече. Уплывающий вбок пол. А потом, когда зрение начало сужаться до черной точки, в самом конце коридора я увидела Рафика.
После этого наступила темнота.
Официальная версия звучала примерно так: пациент, предположительно страдающий шизофренией и тяжелой формой цианотической болезни сердца, поступил в состоянии острого психоза. Без всяких причин напал на дежурную медсестру. Та была вынуждена обороняться. Пациент скончался, несмотря на все усилия врачей.
Внешнее полицейское расследование это подтвердило. Охранник, уснувший на посту, был уволен. Дежурный врач отошел за кофе и физически не мог предотвратить нападение. Камеры наблюдения в приемном покое испытали технический сбой примерно за четыре минуты до появления покойного. Дело закрыли за неделю за отсутствием состава преступления.
Я заглянула в историю болезни. Никаких упоминаний о зеленом цвете в документах не было. Описание умершего выглядело как классическая картина цианотической болезни сердца. Жирным шрифтом было дописано: «Возможное недиагностированное психическое расстройство». Также указывалось, что после ножевого ранения имела место незначительная рвота кровью. Причина смерти, под которой стояла подпись доктора Сайруса Моллы, была абсолютно стандартной.
А некий господин Рафик подписал протокол в качестве независимого свидетеля.
В ту ночь в других палатах лежали люди — те, кто не спал и видел зеленую кожу, те, кто прибежал на мой крик. Но я не смогла найти ни одного из них. Ни единого. Бедняки, бездомные, без документов и регистрации. Растворились в воздухе, как это обычно бывает с жителями тех районов.
Две медсестры, дежурившие в соседних блоках в ту ночь, уволились в течение недели, сославшись на небезопасные условия труда. Я пыталась им дозвониться, но их номера больше не обслуживаются.
Мне дали тридцать дней оплачиваемого отпуска с сохранением полного оклада, без лишних вопросов. За весь месяц никто ни разу не вызвал меня для дачи показаний.
Больница обо всем позаботилась — так мне сказали.
Вот почему я закрываю лицо. Вот почему я никогда не фотографируюсь.
У меня есть теории на этот счет. О том, что на самом деле творится в нашей больнице, от чего умирают эти пациенты, для чего «Олдермор» использует это здание и какова реальная роль Рафика во всей этой истории. Мне бы очень хотелось обсудить эти теории с кем-нибудь. Я ношу их в себе уже полгода, и, поверьте, эта ноша становится непосильной.
Но сейчас мне пора идти. Скоро начинается смена, а работы меньше не становится.
Напротив, за последние недели нагрузка только выросла — эпидемия «цианотической болезни сердца» снова вернулась в город.
Вот только на этот раз тела пациентов больше не синеют.
Теперь они становятся угольно-черными.
И умирают они уже не за два часа.
Сейчас среднее время — двадцать две с половиной минуты.
Я знаю точные цифры благодаря доктору Молле. Он по-прежнему засекает время у каждой постели. Прямо у меня на глазах.
Он уже давно перестал это скрывать.