"Жар-Цвет", А.В. Амфитеатров ( часть 2)
II
Новый знакомый очень понравился Дебрянскому. Он чувствовал, что сдружится с Гичовским, и был очень доволен, что судьба послала ему навстречу такого опытного и бывалого путешественника. Но странный разговор несколько расстроил его и, когда граф откланялся и ушел в свой отель, Дебрянский долго еще сидел в кафе, погруженный в довольно мрачные мысли. Вопреки своей богатырской внешности, Алексей Леонидович странствовал не совсем по доброй воле: врачи предписали ему провести, по крайней мере, год под южным солнцем, не смея даже думать о возвращении в северные туманы. И вот теперь он приискивал себе уголок, где бы зазимовать удобно, весело и недорого. Человек он был не бедный, но сорить деньгами, в качестве знатного иностранца, и не хотел, и не мог.
Неожиданно свалившись с серой московской Плющихи на сверкающий Корфу, где вечно синее небо, как опрокинутая чаша, переливается в вечно синее море, Алексей Леонидович, сказать правду, изрядно-таки скучал. Человек он был -- Гичовский верно его угадал -- самый московский: сытый, облененный легкою службою и холостым комфортом, сидячий, постоянный и не мечтающий. И смолоду пылок не был, а к тридцати пяти годам вовсе разучился понимать беспокойных шатунов по белому свету, охотников до сильных ощущений, новостей природы и экзотических необыкновенностей. Взамен бушующих морей, горных вершин, классических развалин и мраморных богов такому, как он, русскому интеллигенту отпущены: мягкая кушетка, пылающий камин, интересная книга и восприимчивое воображение.
-- Совсем нет надобности переживать сильные ощущения лично, -- говорил он, -- если можно их воображать, не выходя ни из душевного равновесия, ни из комнаты и притом в чуже... ну, хоть по Пьеру Лоти или Гюи де Мопассану. Подставлять же под всякие страхи и неудобства свою собственную шкуру -- страсть для меня совершенно непонятная. Отсутствие душевного равновесия и комфорта не в состоянии вознаградить никакая красота.
Он не переменил своих взглядов теперь пред дивным величием Ионического моря.
-- Красиво, -- думал он, -- но воображение создает красоту... не то чтобы лучше, а -- как бы сказать -- уютнее, что ли...
И глубоко сожалел о своем московском кабинете, камине, кушетке, о службе, о своих книгах и друзьях, обо всем, во что сливался для него север.
-- В гостях хорошо, -- втайне признавался он, -- а дома лучше, и если бы я мог, то сейчас бы вернулся. Совсем не к лицу мне Корфу это... Все праздник да праздник в природе -- будней хочется... Но я не могу и должно быть, мне никогда уже не быть дома... Никогда, никогда!
Он уехал из Москвы, ни с кем не простясь, безрасчетно порвав с выгодною службой, бросив оплаченную за год вперед квартиру, не устроив своих дел... Словом, это было не путешествие, но бегство. Не от врагов и не от самого себя: первых у него не было, совесть же его была -- как у всякого среднего человека -- обывательская: нечем ни особенно похвалиться, ни особенно мучиться.
Что он болен, Дебрянский по выезде из Москвы ни кому не признавался и сам желал о том позабыть, выдавая себя просто за туриста и ведя соответственно праздный образ жизни. Нервная болезнь, выгнавшая его с родины, была очень странного характера и развилась на весьма необыкновенной почве.
Незадолго перед тем, как Дебрянскому заболеть, сошел с ума короткий приятель его, присяжный поверенный Петров, веселый малый, один из самых беспардонных прожигателей жизни, какими столь бесконечно богата наша Первопрестольная. Психоз Петрова, возникнув на любовно-этической почве, вырастал медленно и незаметно. Решительным толчком к сумасшествию явился трагический случай, страшно потрясший расшатанные нервы больного.
Незадолго пред тем у него завязался роман с одною опереточною певицею, настолько серьезный, что в Москве стали говорить о близкой женитьбе Петрова. Развеселый адвокат не опровергал слухов...
Однажды, возвратившись домой из суда, он не мог дозвониться у своего подъезда, чтобы ему отворили. Черный ход оказался тоже заперт, а покуда встревоженный Петров напрасно стучал и ломился -- подоспели с улицы кухарка и лакей его. Они тоже очень изумились, что квартира закупорена наглухо, и рассказали, что уже с час тому назад молоденькая домоправительница Петрова, Анна Перфильевна, услала их из дому за разными покупками по хозяйству, а сама осталась одна в квартире. Тогда сломали дверь и в рабочем кабинете Петрова, на ковре нашли Анну мертвою, с раздробленным черепом; она застрелилась из револьвера, который выкрала из письменного стола своего хозяина, сломав для того замок. Найдена была обычная записка: "Прошу в моей смерти никого не винить, умираю по своим неприятностям". Петров был поражен страшно. Еще года не прошло, как во время одной блестящей своей защиты в провинции он сманил эту несчастную -- простую перемышльскую мещанку. Что самоубийство Анны было вызвано слухами о его женитьбе, Петров не мог сомневаться. В корзине для бумаг под письменным столом, у которого подняли мертвую Анну, он нашел скомканную записку ее к нему, начатую было -- как видно -- перед смертью, но не конченную. "Что ж? женитесь, женитесь... а я вас не оставлю, не оставлю"... -- писала покойная и -- больше ничего, только перо, споткнувшись, разбросало кляксы.
Петрову не хотелось расставаться с квартирою, хотя и омраченною, страшным происшествием: его связывал долгосрочный контракт с крупною неустойкою. Однако он выдержал характер лишь две недели, а затем все-таки бросил деньги и переехал: жутко стало в комнатах, и прислуга не хотела жить. В день, как похоронили Анну, Петров, измученный впечатлениями и сильно выпив на помин грешной души покойной, за дремал у себя в кабинете. И вот видит он во сне: вошла Анна, живая и здоровая, только бледная очень и холодная как лед, села к нему на колени, как бывало, при жизни и говорит своим тихим, спокойным голосом:
-- Вы, Василий Яковлевич, женитесь, женитесь... только я вас не оставлю, не оставлю...
И стала его целовать так, что у него дух занялся. Петров с удовольствием отвечал на ее бешеные ласки, как вдруг его ударила страшная мысль:
-- Что ж я делаю? Как же это может быть? Ведь она мертвая.
И тут он, охваченный неописуемым ужасом, заорал благим матом и проснулся -- весь в поту, с головою тяжелою, как свинец, от трудного похмелья и в отвратительнейшем настроении духа.
На новой квартире он закутил так, что по всей Москве молва пошла. Потом вдруг заперся, стал пить в одиночку, никого не принимая, даже свою предполагаемую невесту, опереточную певицу. Потом так же неожиданно явился к ней позднею ночью -- дикий, безобразный, но не пьяный -- и стал умолять, чтобы поторопиться свадьбою, которою сам же до сих пор оттягивал. Певица, конечно, согласилась, но поутру -- суеверная, как большинство актрис, -- поехала в Грузины к знаменитой цыганке-гадалке спросить насчет своей судьбы в будущем браке...
Вернулась в слезах...
-- В чем дело? Что она вам сказала? -- спрашивал невесту встревоженный жених. Та долго отнекивалась, говорила, что "глупости". Наконец призналась, что гадалка напрямик ей отрезала:
-- Свадьбы не бывать. А если и станется -- на горе твое. Он не твой. Между вас мертвым духом тянет.
Петров выслушал и не возразил ни слова. Он стоял страшно бледный, низко опустив голову. Потом поднял на невесту глаза, полные холодной, язвительной ненависти, дико улыбнулся и тихим шипящим голосом произнес:
-- Пронюхали...
Он прибавил непечатную фразу. Певица так от него и шарахнулась. Он взял шляпу, засмеялся и вышел. Больше невеста его никогда не видела.
В Дворянском собрании был студенческий вечер. Битком полный зал благоговейно безмолвствовал: на эстраде стояла Мария Николаевна Ермолова -- эта величайшая трагическая актриса русской сцены -- и со свойственною ей могучей экспрессией читала "Коринфскую невесту" Гете в переводе Алексея Толстого... Когда, величественно повысив свой мрачный голос, артистка медленно и значительно отчеканила роковое завещание мертвой невесты-вампира:
И покончив с ним,
Я пойду к другим,
Я должна идти за жизнью вновь!
За колоннами раздался захлебывающийся вопль ужаса, и здоровенный мужчина, шатаясь, как пьяный, сбивая с ног встречных, бросился бежать из зала среди общих криков и смятения. У выхода полицейский остановил его. Он ударил полицейского и впал в бешеное буйство. Его связали и отправили в участок, а поутру безумие его выразилось настолько ясно, что оставалось лишь сдать его в лечебницу для душевнобольных. Врачи определили прогрессивный паралич в опасном периоде бреда преследования. Ему чудилось, что покойная Анна, его любовница-самоубийца, навещает его из-за гроба, и между ними продолжаются те же ласки, те же отношения, что при жизни, и он не в силах сбросить с себя иго страшной, посмертной любви, а чувствует, что она его убивает. Вскоре буйство с Петрова сошло -- и он стал умирать медленно и животно, как большинство прогрессивных паралитиков. Галлюцинации его не прекращались, но он стал принимать их совершенно спокойно, как нечто должное, такое, что в порядке вещей.
Дебрянский, старый университетский товарищ Петрова, был свидетелем всего процесса его помешательства. В полную противоположность Петрову он был человеком редкого равновесия физического и нравственного, отличного здоровья, безупречной наследственности. Звезд с неба не хватал, но и в недалеких умом не числился, в образцы добродетели не стремился, но и в пороки не вдавался -- словом, являлся примерным типом образованного московского буржуа на холостом положении, завидного жениха и впоследствии, конечно, прекрасного отца семейства. Когда Петров начал чудачить чересчур уж дико, большинство приятелей и собутыльников стали избегать его: что за охота сохранять близость с человеком, который вот-вот разразится скандалом? Наоборот, Дебрянский -- вовсе не бывший с ним близок до того времени -- теперь, чувствуя, что с этим одиноким нелепым существом творится что-то неладное, стал чаще навещать его. Продолжал свои посещения и впоследствии, в лечебнице. Петров его любил, легко узнавал и охотно с ним разговаривал. Дебрянский был человек любопытный и любознательный. "Настоящего сумасшедшего" он видел вблизи в первый раз и наблюдал с глубоким интересом.
-- А не боитесь вы расстроить этими посещениями свои собственные нервы? -- спросил его ординатор лечебницы Степан Кузьмич Прядильников, на попечении которого находился Петров. Дебрянский только рассмеялся в ответ:
-- Ну, вот еще! Я -- как себя помню -- даже не чувствовал ни разу, что у меня есть нервы, хоть бы узнать, что за нервы такие бывают.
В дополнение к своим визитам в лечебницу Дебрянского угораздило еще попасть в кружок оккультистов, который, следуя парижской моде, учредила в Москве хорошенькая барынька-декадентка, жена Радолина, компаньона Дебрянского по торговому товариществу "Дебрянского сыновья, Радолин и К". Над оккультизмом Алексей Леонидович смеялся, да и весь кружок был затеян для смеха, и приключалось в нем больше флирта, чем таинственностей. Но Дебрянского как неофита для первого же появления в кружке нагрузили сочинениями Элифаса Леви и прочих мистагогов XIX века, которые он, по добросовестной привычке к внимательному чтению, аккуратнейшим образом изучил от доски до доски, изрядно одурманив ими свою память и расстроив воображение. Однажды он рассказал своим коллегам-оккультистам про сумасшествие Петрова.
-- О! -- возразил ему старик, важный сановник, считавший себя адептом тайных наук, убежденный в их действительности несколько более, чем другие. -- О! Почему же сумасшедший? Сумасшествие? Хе-хе! Разве это новый случай? Он стар, как мир! Ваш друг не безумнее нас с вами, но он, действительно, болен ужасно, смертельно, безнадежно. Эта Анна -- просто ламия, эмпуза, говоря языком древней демонологии... Вот и все! Прочтите Филострата: он описал, как Аполлоний Тианский, присутствуя на одной свадьбе, вдруг признал в невесте ламию, заклял ее, заставил исчезнуть и тем спас жениха от верной гибели... Вот! Ваш Петров во власти ламии, поверьте мне, а не безумный, нисколько не безумный...
Дебрянский слушал шамканье старика, смотрел на его дряблое, бабье лицо с бесцветными глазами и думал:
-- Посадить твое превосходительство с другом моим Васильем Яковлевичем в одну камеру -- то-то вышли бы два сапога -- пара!
-- Смотрите, Алексей Леонидович! -- со смехом вмешалась хозяйка дома, -- берегитесь, чтобы эта ламия, или как там ее зовут, не набросилась на вас. Они ведь ненасытные!
-- Если бы я была ламией, -- перебила другая бойкая барынька, -- я бы ни за что не стала ходить к Петрову: он такой скверный, грубый, пьяный, уродливый!.. Нет, я полюбила бы какого-нибудь красивого-красивого!
-- Да уж, разумеется, вести загробный роман с Петровым, когда тут же налицо le beau Debriansky, (красивый Дебрянский (франц) -- это непростительно! У этой глупой ламии нет никакого вкуса!
Алексей Леонидович улыбался, но шутки эти почему-то не доставляли ему ни малейшего удовольствия, а напротив, шевелили где-то в глубоком уголке души -- новое для него -- жуткое суеверное чувство.
Когда Петров принимался бесконечно повествовать о своей неразлучной мучительнице Анне, было и жаль, и тяжко, и смешно его слушать. Жаль и тяжко, потому что говорил он о галлюцинации ужасного, сверхъестественного характера, которую никто не в силах был представить себе без содрогания. А смешно -- до опереточного смешно -- потому что тон его при этом был самый будничный, повседневный тон стареющего фата, которому до смерти надоела капризная содержанка, и он рад бы с нею разделаться, да не смеет или не может.
-- Я поссорился вчера с Анною, начисто поссорился, -- хвастовски рассказывал он, расхаживая по своей камере и стараясь заложить руки в халат без карманов тем же фатовским движением, каким когда-то клал их в карманы брюк, при открытой визитке.
-- За что же, Василий Яковлевич? -- спросил ординатор, подмигивая Дебрянскому.
-- За то, что неряха! Знаете, эти русские наши Церлины -- сколько ни дрессируй, все от них деревенщиной отдает... Хоть в семи водах мой! Приходит вчера, сняла шляпу, проводим время честь-честью, целуемся. Глядь, а у нее тут вот, за ухом, все красное-красное... -- Матушка! Что это у тебя? -- Кровь... -- Какая кровь? -- Разве ты позабыл? Ведь я же застрелилась... Ну, тут я вышел из себя, и -- ну ее отчитывать!.. -- Всему, говорю, есть границы: какое мне дело, что ты застрелилась? Ты на свидание идешь, так можешь, кажется, и прибраться немножко! Я крови видеть не могу, а ты мне ее в глаза тычешь! Хорошо, что я нервами крепок, а другой бы ведь... Словом, жучил, жучил ее -- часа полтора! ну, она молчит, знает, что виновата... Она ведь и живая-то была мо-ол-ча-ли-вая, -- протянул он с внезапною тоской. -- Крикнешь на нее бывало, -- молчит... все молчит... всегда молчит...
-- Вот тоже, -- оживляясь, продолжал он, -- сыростью от нее пахнет ужасно, холодом несет, плесенью какою-то... Каждый день говорю ей: -- Что за безобразие? Извиняется: -- Это от земли, от могилы. Опять я скажу: какое мне дело до твоей могилы? В могиле можешь чем угодно пахнуть, но раз ты живешь с порядочным человеком, разве так можно? Вытирайся одеколоном, духов возьми... опопонакс, корилопсис, есть хорошие запахи... поди в магазин, к Брокару там или Сиука кому-нибудь и купи. А она мне на это, дура этакая, представьте себе: -- Да ведь меня, Василий Яковлевич, в магазин-то не пустят, мертвенькая ведь я... Вот и толкуй с нею!
В другой раз Петров, когда Алексей Леонидович долго у него засиделся, бесцеремонно выгнал его от себя вместе с ординатором.
-- Ну все, господа, к черту! Посидели и будет, -- суетливо говорил он, кокетливо охорашиваясь пред воображаемым зеркалом, -- она сейчас придет... не до вас нам теперь. Я уже чувствую: вот она... на крыльцо теперь вошла... ступайте, ступайте, милые гости! Хозяева вас не задерживают!
-- Ну, bonne chance en tout! (Удачи во всем (франц) -- засмеялся ординатор. -- Вы хоть когда-нибудь показали бы нам ее, Василий Яковлевич? А?
-- Да, дурака нашли, -- серьезно отозвался Петров. -- Нет, батюшка, я рогов носить не желаю. А впрочем, -- переменил он тон, -- вы, наверное, встретите ее в коридоре... Ха-ха-ха! Только не отбивать! Только не отбивать!
И он залился хохотом, грозя пальцем то тому, то другому.
На Дебрянского эта сцена произвела удручающее впечатление. В коридоре он шел за Прядильниковым, потупив голову, в глубоком раздумье... А ординатор ворчал, озабоченно нюхая воздух.
-- Опять эти идолы, сторожа, открыли форточку во двор. Черт знает что за двор! Малярийная отрава какая-то -- и холод ее не берет... Чувствуете, какая миазматическая сырость?
В самом деле, Дебрянского пронизало до костей холодною, влажною струею затхлого воздуха, летевшего им навстречу. Степан Кузьмич с ловкостью кошки вскочил на высокий подоконник и собственноручно захлопнул форточку, с сердцем проклиная домохозяев вообще, а своего в особенности.
-- Нечего сказать, в славном месте держим лечебницу. -- Он крепко соскочил на пол и зашагал далее. В темном конце коридора, близко к выходу, он столкнулся лицом к лицу с дамою в черном платье. Она показалась Дебрянскому небольшого роста, худенькою, бледною, глаз ее было не видать под вуалем. Ординатор поменялся с нею поклоном, сказал: "Здравствуйте, голубушка!" -- и прошел. Вдруг он перестал слышать позади себя шаги Дебрянского... Обернулся и увидел, что тот стоит -- белый, как мел, бессильно прислонясь к стене, и держится рукою за сердце, глядя в спину только что прошедшей дамы.
-- Вам дурно? Припадок? -- бросился к нему врач.
-- Э... Э... это что же? -- пролепетал Дебрянский, отделяясь от стены и тыча пальцем вслед незнакомке.
-- Как что? Наша кастелянша Софья Ивановна Круг. -- Дебрянский сразу покраснел, как вареный рак, и даже плюнул от злости.
-- Нет, доктор, вы правы: надо мне перестать бывать у вас в лечебнице. Тут, нехотя, с ума сойдешь... Этот Петров, так меня настроил... Да нет! Я даже и говорить не хочу, что мне вообразилось.
Оберегая свои нервы, Дебрянский перестал бывать у Петрова и вернул Радолиной Элифаса Леви, Сера Пеладана и весь мистический бред, которым было отравился.
-- Ну их! От них голова кругом идет.
-- Ах, изменник! -- засмеялась Радолина. -- Ну а что ваш интересный друг и его прекрасная ламия? Влюблена она уже в вас или нет?
-- Типун бы вам на язык! -- с неожиданно искренней досадою возразил Алексей Леонидович.
Недели две спустя докладывают ему в конторе, что его спрашивает солдат из лечебницы с запискою от главного врача. Последний настойчиво приглашал его к Петрову, так как у больного выпал светлый промежуток, которым он сам желал воспользоваться, чтобы дать Дебрянскому кое-какие распоряжения по делам. "Торопитесь, -- писал врач, -- это последняя вспышка, затем наступит полное отупение, он накануне смерти".
Дебрянский отправился в лечебницу пешком -- она отстояла недалеко, захватив с собой посланного солдата. Это был человек пожилой, угрюмого вида, но разговорчивый. По дороге он посвятил Дебрянского во все хозяйственные тайны странного, замкнутого мира лечебницы, настоящею королевою которой -- по интимным отношениям к попечителю учреждения -- оказывалась кастелянша, та самая Софья Ивановна Круг, что встретилась недавно Дебрянскому с ординатором в коридоре, у камеры Петрова. По словам солдата, весь медицинский персонал был в открытой войне с этою особой. "Только супротив нее и сам господин главный врач ничего не могут поделать, потому что десять лет у его сиятельства в экономках прожила и до сих пор от них подарки получает". Солдат защищал врачей, ругал Софью Ивановну ругательски и сожалел князя-попечителя.
-- И что он в ней, в немке, лестного для себя нашел? Никакой барственной деликатности! Рыжая, толстая -- одно слово: слон персидский!
Алексея Леонидовича словно ударили:
-- Что-о-о? -- протянул он, приостанавливаясь на ходу. -- Ты говоришь: она рыжая, толстая?
-- Так точно-с. Гнедой масти -- сущая кобыла нагайская.
У Дебрянского сердце замерло, и холод по спине побежал: значит, они встретили тогда не Софью Ивановну Круг, а кого-то другого, совсем на нее не похожую, и ординатор солгал... Но зачем он солгал? Что за смысл был ему лгать?
Страшно смущенный и растерянный, он собрался с духом и спросил у солдата:
-- Скажи, брат, пожалуйста, как у вас в лечебнице думают о болезни моего приятеля Петрова?
Солдат сконфузился:
-- Что же нам думать? Мы не доктора.
-- Да что доктора-то говорят, я знаю. А вот вы, служители, не приметили ли чего-нибудь особенного?
Солдат помолчал немного и потом залпом решительно выпалил:
-- Я, ваше высокоблагородие, так полагаю, что им бы не доктора надо, а старца хорошего, чтобы по требнику отчитал.
И, почтительно приклоня рот свой к уху Дебрянского, зашептал:
-- Доктора им, по учености своей, не верят, говорят "воображение", а только они, при всей болезни своей, правы: ходит-с она к ним.
-- Кто ходит? -- болезненно спросил Дебрянский, чувствуя, как сердце его теснее и теснее жмут чьи-то ледяные пальцы.
-- Анна эта... ихняя, застреленная-с...
-- Бог знает что! -- Дебрянский зашагал быстрее.
-- Ты видел? -- отрывисто спросил он на ходу после короткого молчания.
-- Никак нет-с. Так -- чтобы фигурою, не случалось, а только имеем замечание, что ходит.
-- Какое же замечание?
-- Да вот хоть бы намедни, Карпов, товарищ мой, был дежурный по коридору. Дело к вечеру. Видит: лампы тускло горят. Стал заправлять -- одну, другую... только вот откуда-то его так и пробирает холодом, сыростью так и обдает -- ровно из погреба.
-- Ну-ну... -- лихорадочно торопил его Дебрянский.
-- Пошел Карпов по коридору смотреть, где форточка открыта. Нет, все заперты. Только обернулся он -- и видит: у Петрова господина дверь в номер приотворилась и затворилась... и опять мимо Карпова холодом понесло... Карпову и взбрело на мысль: а ведь не иначе это, что больной стекло высадил и бежать хочет... Пошел к господину Петрову, а тот -- без чувств, еле жив лежит... Окно и все прочее цело... Ну, тут Карпов догадался, что это у них Анна ихняя в гостях была, и обуял его такой страх, такой страх... От службы пошел было отказываться, да господин главный врач на него как крикнет! Что, говорит, ты, мерзавец, бредни врешь? Вот я самого тебя упрячу, чтобы тебе в глазах не мерещилось...
-- Ему не мерещилось, -- с внезапным убеждением сказал Дебрянский.
-- Так точно, ваше высокоблагородие, человек трезвый, своими глазами видел. Да разве с господином главным врачом станешь спорить?
Петрова Алексей Леонидович застал крайне слабым, но вполне разумным. Камера Петрова, высокая, узкая и длинная, с стенами, крашенными в голубой цвет над коричневою панелью, была как рама к огромному, почти во всю вышину комнаты от пола до потолка, окну; на подоконник были вдвинуты старинные кресла-розвальни, а в креслах лежал неподвижный узел коричневого тряпья. Этот узел был Петров. Дебрянский приблизился к нему, превозмогая робкое замирание сердца. Петров медленно повернул желтое лицо -- точно слепленное из целой системы отечных мешков: под глазами, на скулах, на висках и выпуклостях лба -- всюду обрюзглости, тем более неприятные на вид, что там, где мешков не было, лицо казалось очень худым, кожа липла к костям. Говорил Петров тихим, упавшим голосом.
-- Вот что, брат Алексей Леонидович, -- шептал он, -- чувствую, что капут, разделка, ну, и того... хотел проститься, сказать нечто...
-- Э! Поживем еще! -- бодро стал было утешать его Дебрянский, но больной покачал головою.
-- Нет, кончено, умираю. Съела она меня, съела. Вы не гримасничайте, Степан Кузьмич, -- улыбнулся он в сторону ординатора, -- это я про болезнь говорю, съела, а не про другое что...
Тот замахал руками.
-- Да бог с вами! Я и не думал!
-- Так вот, любезный друг, Алексей Леонидович, -- продолжал Петров, -- во-первых, позволь тебя поблагодарить за участие, которое ты мне оказал в недуге моем... Один ведь не бросил меня околевать, как собаку.
-- Ну, что там... стоит ли? -- пробормотал Дебрянский.
-- Затем -- уж будь благодетелем до конца. Болезнь эта так внезапно нахлынула, дела остались не разобранными, в хаосе... Ну, клиентурою-то совет распорядится, а вот по части личного моего благосостояния просто уж и ума не приложу, что делать. Прямых наследников у меня, как ты знаешь, нету. Завещания не могу уже сделать: родственники оспаривать будут правоспособность и, конечно, выиграют... Между тем, хотелось бы, чтобы деньги пошли на что-нибудь путное... Да... о чем бишь я?
Глаза его помутились было и утратили разумное выражение, но он справился с собою и продолжал.
-- Так вот, завещания-то я не могу сделать, а между тем, мне хотелось бы и тебе что-нибудь оставить на память... на память, чтобы не забыл... Дрянь у меня родня, ничего не дадут... на память, чтобы не забыл... Анне, бедняжке, памятник следовало бы... Мертвенькая она у меня... памятник, чтобы не забыл...
Он страшно слабел и путал слова. Ординатор заглянул ему в лицо и махнул рукою.
-- Защелкнуло! -- сказал он с досадою. -- Теперь вы больше толку от него не добьетесь! Он уже опять бредит.
Больной тупо посмотрел на него. -- ан не брежу! -- хитро и глупо сказал он. -- Завещание! Вот что!.. Дебрянскому -- чтобы не забыл! Что? Брежу? Только завещать -- тю-тю. Нечего! Вот тебе и -- чтобы не забыл. А вы -- брежу! Как можно? Завещание Анна съела... хе-хе! Глупа -- ну, и съела! Ну, и шиш тебе, Алексей Леонидович! Шиш с маслом!
И он стал смеяться тихим, бессмысленным смехом. Потом, как бы пораженный внезапною мыслью, уставился на Дебрянского и долго рассматривал его пристально и серьезно. Потом сказал медленно и важно:
-- А знаешь, Алексей Леонидович? Завещаю-ка я тебе свою Анну?
-- Угостил! -- улыбнулся ординатор, а Дебрянский так и встрепенулся, как подстреленная птица.
-- Господи! Василий Яковлевич! Что ты только говоришь?
Больной снисходительно замахал руками:
-- Не благодари, не благодари... не стоит! Анну -- тебе, твоя Анна... ни-ни! Кончено! Бери, не отнекивайся!.. Твоя! Уступаю!.. Только ты с нею строго, строго, а то она -- у-у-у какая! Меня съела и тебя съест. Злая, что жила мало, голодная! Бедовая! Чувства гасит, сердце высушивает, мозги помрачает, вытягивает кровь из жил. Когда я умру, вели меня анатомировать. Увидишь, что у меня вместо крови -- одна вода и белые шарики... как бишь их там?.. Хоть под микроскоп! Ха-ха-ха! И с тобою то же будет, друг Алексей Леонидович, и с тобой! Она, брат, молода, голодна, жить хочет, любить. Ей нужна жизнь многих, многих...
И расхохотался так, что запрыгали все комки и шишки его обезображенного лица.
Ординатор подмигнул Дебрянскому: теперь-то, мол, будет потеха.
-- Вот этого пунктика, Василий Яковлевич, -- сказал он с серьезным видом, -- мы у вас не понимаем. Как: "хочет жить и любить"? Она мертвая...
-- Мертвая, а ходит. Что она разбила себе пулей висок, да закопали ее в яму, да в яме сгнила она -- так и нет ее? Ан вот и врешь: есть! На миллиарды частиц распалась и, как распалась, тут-то и ожила. Они, брат, все живут, мертвые-то. Мы с тобой говорим, а между нами вон в этом луче колеблется, быть может, целый вымерший народ. Из каждой горсточки воздуха можно вылепить сотню таких, как Анна.
Он сжал кулак и, медленно расжав его, тряхнул пальцы. Дебрянский с содроганием проследил его жест. Сумасшедшая болтовня Петрова начала его подавлять.
-- Ты думаешь, воздух пустой? -- бормотал он, -- нет, брат, он лепкий, он живой; в нем материя блуждает... понимаешь? Послушная материя, которую великая творческая сила облекает в формы, какие захочет... Дифтерит, холеры, тифы... Это ведь они, мертвые, входят в живых и уводят их за собою. Им нужны жизни чужие в оплату за свою жизнь. Ха-ха-ха! В бациллу, чай, веришь, -- а что мертвые живут и мстят, не веришь. Вот я бросил карандаш. Он упал на пол. Почему?
-- Силою земного тяготения.
-- А видишь ты эту силу?
-- Разумеется, не вижу.
-- Вот и знай, что самое сильное на свете -- это невидимое. И если оно вооружилось против тебя, ты его не своротишь! Не борись, а покорно погибай. Ты, Дебрянский, Анны испугался. Анна -- что? Анна -- вздор: форма, слепок, пузырь земли! Анна -- сама раба. Но власть, но сила, которая оживляет материю этими формами и посылает уничтожать нас -- that is the question! (Вот в чем вопрос (англ) Ужасно и непостижимо! И они -- пузыри-то земли -- не отвечают о ней. Узнаем, лишь когда сами помрем. Я, брат, скоро, скоро, скоро... И из меня тоже слепится пузырь земли, и из меня!
Он таращил глаза, хватал руками воздух, мял его между ладоней, как глину. Людей он перестал замечать, весь поглощенный созерцанием незримого мира, который копошился вокруг него...
Дебрянский слушал этот хаос слов с каким-то глухим отчаянием.
-- Да что вы! -- шептал ему ординатор. -- На вас лица нету... Опомнитесь! Ведь это же бред сумасшедшего...
А Петров лепетал:
-- Я давно ее умоляю, чтобы она перестала меня истязать. Что, мол, тебе во мне? Ты меня всего иссушила. Я -- выеденное яйцо, скорлупа без ореха. Дай мне хоть умереть спокойно, уйди. Она говорит: уйду, но дай мне взамен себя другого. Сказываю тебе: молода, не дожила свое, недолюбила. Ну что ж? Ты приятель мой, друг, я тебе благодарен... вот ты ее и возьми, приюти, пусть тебя любит... ты стоишь... возьми, возьми!
-- Уйдем! Это слишком тяжело! -- пробормотал Дебрянский, потянув ординатора за рукав.
-- Да, не весело! -- согласился тот. Они вышли.
И покончив с ним,
Я пойду к другим,
Я должна, должна идти за жизнью вновь...
-- летела им вслед безумная декламация и хохот Петрова. Очутившись в коридоре, Дебрянский огляделся, как после тяжелого сна, и, вспомнив нечто, взял ординатора за руку.
-- Степан Кузьмич! -- сказал он дружеским и печальным голосом, -- зачем вы мне тогда солгали?
Прядильщиков вытаращил глаза:
-- Когда?!
-- А помните, вот на этом самом месте мы встретили...
-- Софью Ивановну Круг. Помню, потому что вам тогда что-то почудилось и вы чуть не упали в обморок.
-- Это не Софья Ивановна была, Степан Кузьмич. -- Ординатор пристально взглянул ему в лицо.
-- Извините меня, голубчик, но вам нервочки подтянуть надобно! -- мягко сказал он. -- Как не Софья Ивановна? Да хотите, мы позовем ее сейчас, самое спросим?
И он толкнул Дебрянского в боковую дверь, за которою помещалась амбулаторная приемная.
-- Софья Ивановна! -- крикнул он, отворяя еще какую-то дверь. -- Благоволите пожаловать сюда.
-- Gleich. (Одну минуту (нем.)
Выплыла огромная, казенного образца немка aus Riga, с молочно-голубыми глазами и двойным подбородком.
-- Вот-с... -- показал в ее сторону всей рукою ординатор. -- Софья Ивановна! Голубушка! Вы помните, как с неделю тому назад встретили меня вот с этим господином возле номера господина Петрова?
-- Oh, ja! -- протянула немка голосом сырым и сдобным. -- Я ошень помнил. Потому что каспадин был ошень bleich, (испуганный (нем) и я ошень себе много удивлений давал, зашем такой braver Негг (бравый мужчина (нем) есть так много ошень bleich.
-- Ну-с? Вы слышали? -- засмеялся ординатор.
Дебрянский был поражен до исступления. Свидетельство немки непременно доказывало, что Степан Кузьмич его не морочил, а между тем он присягнуть был готов, что у встреченной тогда дамы был другой овал лица, другие стан, рост...
-- Да не столковались же они, наконец, нарочно мистифицировать меня! -- подумал он с тоскою, -- когда им было и зачем?
И, вежливо улыбнувшись, он обратился к Софье Ивановне:
-- Извините, пожалуйста. Я вот спорил со Степаном Кузьмичем... Мне тогда вы показались совсем не такою...
-- О! Я из бань шел, -- получил он прозаический и добродушный ответ. -- Из бань человек hat immer (всегда имеет (нем) разный лизо, и я имел лизо весьма ошень разный...
Глупая немка "с весьма очень разным лицом" своим комическим вмешательством в фантастическую трагедию жизни Петрова так ошеломила и успокоила Дебрянского, что он вышел из лечебницы с легким сердцем, хохоча над своим суеверием, как ребенок. По пути из лечебницы он, пересекая Пречистенский бульвар встретил сановника-оккультиста. Старичок совершал предобеденную прогулку и заглядывал под шляпки гувернанток и платочки молоденьких нянь, вечно гуляющих с детьми по этому бульвару, решительно без всякого опасения нарваться на какую-нибудь эмпузу или ламию. Дебрянский прошел вместе с ним всю бульварную линию.
-- О! -- сказал старый чудак, когда Дебрянский, смеясь, рассказал, какую шутку сыграли с ним расстроенные нервы. -- О! Вы совершенно напрасно так легко разуверились. Меня эта история только убеждает в моем первом предположении -- что вы имеете дело с ламией. Они ужасные бестии, эти ламии, -- могут принимать какой угодно вид и форму, когда на них смотрят живые люди... Да! Так что вы, молодой друг мой, несомненно, видели не эту толстомясую немку, которая, впрочем, столь аппетитна, что, я надеюсь, вы не откажете сообщить мне ее адрес! -- но ламию, самую настоящую ламию, в настоящем ее виде. А господину ординатору она представилась немкою... еще раз очень прошу вас: дайте мне ее адрес.
На мгновение Дебрянского как бы ожгло.
"Лепкий воздух, живой", с отвращением вспомнил он и задрожал, поймав себя на том, что, повторяя жест Петрова, сам мнет воображаемую глину...
-- Глупости, -- с досадою сказал он про себя, -- довольно дурить! Пора взять себя в руки! Что я -- семидесятилетний рамолик, (От франц. ramolli -- старчески расслабленный, слабоумный от старости) что ли, выживший из ума? А к Петрову ходить -- баста. Это в самом деле заражает...
И, овладев собою, он завел с генералом фривольный разговор о ламиях, немках и встречаемых гуляющих дамах.
В контору свою Дебрянский уже не пошел. Он очень весело провел день, был в театре, потом поужинал со знакомым в "Эрмитаже" и вернулся домой часу в третьем утра. Уютная холостая квартира встретила его теплом и комфортом. В спальне, ласково грея, тлел камин. У Дебрянского была привычка: перед сном выкуривать папиросу около огонька. Он разделся и в одном белье сел в кресло у камина, подбросив в него еще два полена дров. Огонь вспыхнул, ярко озарив всю комнату красным шатающимся светом. Алексей Леонидович сидел, курил и чувствовал себя очень в духе... Он вспомнил только что виденную веселую оперетку, с примадонною, такою же толстой, как утром немка в лечебнице, с ее очень разным лицом, вспомнил, как глупо мешала она немецкие слова с русскими...
-- Уж не умеешь говорить по-русски, -- качаясь в кресле рассуждал он незаметно засыпающим умом, -- так говори по-иностранному, иностранные слова... Тьфу! Что это я?! -- опамятовался он и, встрепенувшись от дремы, подобрал выпавшую было изо рта на колени папиросу, но сейчас же уронил ее снова и заклевал носом.
-- А многие есть и образованные, -- продолжало качать его, -- не знают говорить иностранные слова, да... цивилизация, Стэнли, апельсин... иностранные... А поэзия -- это особо... Вавилов, музыкант, "дуэт", не может выговорить, все на первый слог ударяет... Образованный, иностранный, а не может... дует Глинки, дует Стэнли, апельсинизация... Дует, дует, откуда, зачем дует?.. В коридоре дует... ужасно скверно, когда дует...
Дебрянский недовольно повернулся в кресле, потому что на него в самом деле потянуло холодком, и слева, откуда дуло, он услыхал над самым своим ухом, будто кто-то греет руки: ладонь зашуршала о ладонь... Он лениво взглянул в ту сторону. На ручке ближайшего кресла -- чуть видная в багряном отблеске затухающего камина -- сидела маленькая, худенькая женщина в черном и, покачиваясь, терла, будто с холоду, рука об руку.
-- Это... та! Немка из лечебницы! -- спокойно подумал Дебрянский. -- Ишь, как иззябла... да, дует, дует... иностранная немка, с весьма очень разным лицом...
Черненькая женщина все грелась и мыла руки, не обращая на Алексея Леонидовича никакого внимания... Наконец, она повернула к нему лицо -- бледное лицо с огромными глазами, бездонными, как омут, темными, как ночь... И бледные губки ее дрогнули, и страшно сверкнули в полумраке ровные, белые, как кипень, зубы... и раздался голос, тихий, ровный и низкий, точно из-за глухой стены:
-- Анною звать-то меня... Аннушка я... мы перемышльские...
Поутру слуга Сергей, войдя в кабинет со щеткою, попятился в страхе: барин, которого он вчера вечером оставил живым, бодрым и веселым, лежал на ковре навзничь, бесчувственный, в глубоком обмороке... Слуга бросился за врачом... Долго приводили в чувство Алексея Леонидовича, и когда он открыл глаза, стоял в них невыразимый, недоверчивый ужас... первым его вопросом было:
-- Она ушла?
-- Кто-с? -- удивился Сергей.
Дебрянский не отвечал. Врач напоил его бромом, предписал спокойствие и удалился. Но Алексей Леонидович чувствовал себя уже совершенно здоровым и даже поехал в контору.
-- Барки, -- доложил Сергей, одевая его, -- я не смел вам сказать, потому что доктор запретил вас беспокоить, но, как скоро вы выезжаете... Сейчас из лечебницы солдат приходил. Господин Петров в ночь скончался...
Дебрянский страшно побледнел.
-- Я знаю, -- глухо сказал он и очень удивил тем Сергея: откуда мог узнать барин, со вчерашнего вечера из кабинета не выходивший и ночь без чувств пролежавший, новость, которую он-то -- первый узнавший -- так тщательно берег?
Днем Алексей Леонидович возвратился домой только на несколько минут, чтобы взять деньги из несгораемого шкапа, и затем пропал до следующего утра... Сергей услышал его звонок уже в девятом часу утра, когда ноябрьский день стал светел и солнечен, и отворил ему, красному, опухшему, видимо, не спавшему всю ночь, но мирному и спокойному. Он лег спать и спал до сумерек. Проснулся, увидал, что темнеет, пришел в великий испуг, почти в отчаяние и так торопился вон из дома, что Сергей невольно подумал:
-- Надо быть, на свидание поспешает... Мамзельку завел!
Так прошло с неделю. Петрова давно похоронили. Дебрянского не видать было ни на отпевании, ни на кладбище. Дома жить он почти совершенно перестал. Изумленный Сергей ума не мог приложить, что сталось с его приличнейшим и аккуратнейшим барином-домоседом. Побежали о Дебрянском по Москве странные и нехорошие слухи, что он кутит и ведет самую рассеянную жизнь.
Прямо из должности теперь он ехал в какой-нибудь самый людный и светлый ресторан, оттуда перекочевывал в театр, по окончании спектакля спешил в клуб или кафешантан, стал завсегдатаем "Яра" и "Стрельны" и, наконец, если всюду огни потушены и зевающие люди расходились по домам, а ночи оставался еще кусок длинный, то Алексей Леонидович, сгорая от стыда, что -- не ровен час -- какой-нибудь юноша его заметит и узнает, стучался в публичные дома. Здесь он удивлял тем, что нанимал трех, четырех и больше женщин, никогда не пользуясь ни одной: они должны были только сидеть с ним и говорить, по возможности, без умолку, а он поил их вином, портером, шампанским и ни одну не отпускал от себя, покуда день не белил занавесей на окнах и не становилось совершенно светло. Тогда вставал, приводил себя в порядок для города, расплачивался и уезжал. Это был как раз тот образ жизни, который в предсмертные годы свои вел покойный Петров, и Алексей Леонидович с холодным ужасом сознавал, что встал на ту же дорогу: превращался в "человека толпы", как угадал его когда-то Эдгар По -- в существо, обреченное на людность, потому что одиночество для него, -- пытка безумия или даже смертный приговор.
Единственный раз, что Дебрянский остался переночевать дома, обморок повторился. К счастью, Сергей был недалеко и при помощи нашатырного спирта и коньяку оживил больного довольно быстро. И опять первым вопросом Дебрянского было:
-- Она ушла?
-- Кто, барин?
Алексей Леонидович покачал головою.
-- Я знаю, кто она была, а кто она теперь, это, брат мудрее нас с тобою.
-- Вы, барин, должно быть, дурной сон видели?
-- Нет, братец, какой там сон!
Но потом подумал и головою затряс.
-- А, впрочем, кто ее знает: может быть, и сон...
Назавтра он сидел на приеме у знаменитого психиатра: старого седобородого профессора, с голым черепом, крутою шишкою выдвинутым вперед, с целым кустарником седых бровей над голубыми глазами.
-- Поймите, профессор, -- шептал он, -- я потерял себя, я потерял жизнь. Из нее удалились факты, а вместо них воцарились призраки. Если я не вижу их, то все равно предчувствую. Между моим глазом и светом как будто легла тюлевая сетка, самый ясный из московских дней кажется мне серым. В самом прозрачном воздухе, мерещится мне, качается мутная мгла, тонкая, как эфир, и такая же зыбкая... влажная и осклизлая. Я ощущаю ее ползучее прикосновение на своем лице. И я чувствую всем существом своим, чувствую, профессор, всем инстинктивным испугом живого перед мертвым, что эта серая муть и есть именно та таинственная материя, сложенная из отжитых жизней, о которой говорил мне в своей безумной мудрости несчастный Петров. И он был прав. Она, эта лепкая, зыбкая материя, течет в непрерывном движении и готова рождать "пузыри земли" в любой форме, в каждом образе, покорная повелительной силе, чтобы понять которую -- говорил Петров -- надо сперва умереть...
Выслушав Дебрянского, психиатр долго думал.
-- Туман, -- сказал он наконец.
И в ответ на вопросительный взгляд клиента прибавил:
-- Это все -- вот это.
Он указал на окно, седое от разлитой за ним молочно-белой мглы холодных паров: уличные фонари мигали сквозь нее красноватыми тусклыми огоньками, будто из-под матовых колпаков.
-- Англичане в такие туманы стреляются, а русские сходят с ума. Вы русский, следовательно... Лечиться надо, сударь мой! Звуковые галлюцинации -- еще половина горя, а уж если пошли зрительные... Что? Вам не понравилось слово "галлюцинации"? То-то вот и есть. Оккультизмом баловаться безнаказанно нельзя-с. Огонь жжется. Привидений вы боитесь, а за галлюцинации уже обижаетесь. Ну-с, я не буду диспутировать, насколько реальны ваши представления. Как вы ни страдаете от них, но вам -- не правда ли? -- в то же время хочется, чтобы они были настоящие, а не воображаемые. Бывает-с, бывает-с. Не думайте, что вы один. Ко мне и сейчас является дважды в неделю один кандидат на судебные должности, которого покойная супруга навещать изволит и чай с ним пьет. Хлеб мне показывать принес, ею будто бы недоеденный, со следами зубов-с. Тоже на оккультизме свихнулся, после Гюисмансова "La-Bas". Много эта книга мозгов испортила. Так вот и давайте не диспутировать, но лечиться. И я вас вылечу. Бегите отсюда. Бегите туда, где нет этого... -- он снова указал на окно, -- и, если можно, навсегда. Бегите под яркое небо, под палящее солнце, к ласковым морям, к пальмам и газелям. Там вы забудете своих призраков. А север -- родина душевных болезней -- для вас более не годится. Ваш Петров сказал правду. Воздух у нас живой и лепкий: он населен сплином, неврастенией, удрученными и раздражительными настроениями. Мы ведь киммеряне. Вы читали Гомера?
-- Давно.
Доктор закрыл глаза и прочитал наизусть:
-- "Бледная страна мертвых, без солнца, одетая мрачными туманами, где, подобно летучим мышам, рыщут с пронзительными криками стаи жалких привидений, наполняющих и согревающих свои жилы алой кровью, которую высасывают они на могилах своих жертв".
И когда эта цитата заставила Алексея Леонидовича вздрогнуть профессор засмеялся и ударил его по плечу.
-- У вас киммерийская болезнь... Бегите на юг! Недуг, порожденный туманом и мраком, излечивается только солнцем...
И вот он здесь...