Тут все хорошие
Если бы это была чертовщина, было бы легче. От чертовщины можно уехать. А тут ничего не нарушилось. Ни один закон — ни физики, ни трудовой. Если бы я знала, что так бывает, я бы вернулась к Артуру. Там хотя бы был враг. Там было обо что упереться ногами, когда тебя ломают. Так было бы лучше для той Ани.
Артур никогда мне не врал. Он прямо говорил, что решает он. Я прямо соглашалась.
Уходя, я думала, что ухожу налегке. Оказалось, что у меня осталось всё: рассрочка за микрофон и звуковую карту, годовая аренда репетиционной базы, симка, съёмная однушка на Ткацкой. Он платил, он решал, а оформлено было на меня — так было удобнее, и я сама считала, что так удобнее.
Полтора месяца я рассылала демо и ездила на прослушивания. Ничего не происходило, а платежи шли сами, по графику. К середине октября набежало шестьдесят одна тысяча. Это не была катастрофа. Это был просто ноябрь минус октябрь.
Потом ответила закрытая студия — без вывески и без сайта, второй этаж бывшего НИИ на Профсоюзной.
Условия были нормальные. Смены по три часа, четыре раза в неделю, оплата понедельно. Договор ГПХ на восемь страниц, из них пять — про передачу прав на голос и производные от него записи. Справка из психоневрологического диспансера — сказали, страховая требует для работы с длительным шумовым воздействием. Плательщик — ООО «Ласка-М», ОКВЭД «прочая деятельность в области звукозаписи». За меня шли отчисления в пенсионный.
Я прочитала все восемь страниц. Всё было стандартно. Я тогда всё проверяла.
Ставка была заметно выше моего уровня по рынку. Я спросила, в чём подвох.
— Подвоха нет, задача просто непростая, — сказал человек, который меня оформлял. — У всех получается не сразу, это нормально. Ставка идёт за смену. Не пойдёт — доработаете и разойдёмся по-хорошему, деньги за отработанное останутся.
Это были честные условия. Я такие раньше видела только на бумаге.
В первый день меня встретила девочка в оверсайз-худи, показала, где вешать куртку и где кулер, и сказала: не бойся, тут хорошо, тут все хорошие. Я её больше не видела и, честно говоря, не вспоминала.
Звукорежиссёра звали Игорь. Серый свитер с катышками на локтях, контейнер с гречкой и куриной грудкой, футбол на телефоне без звука. Один раз я спросила, за кого он болеет. Он подумал и сказал, что не помнит.
На пропуске под его фотографией была вторая, вклеенная и выгоревшая: девочка лет шести в школьной форме с бантами.
В первую же неделю он объяснил мне про костную проводимость — почему свой голос в записи всегда чужой: ты слышишь себя черепом, изнутри, а все остальные — через воздух. Я тогда засмеялась: то есть я себя ни разу в жизни не слышала?
— Ну, получается, — сказал он. — Никто себя не слышал.
Он ставил на пульт тарелку с песочным печеньем и стеклянную бутылку. На этикетке было написано в три строки:
МОЛОКО
ТОПЛЁНОЕ
ЭГО
— Попей, Ань. Горло размягчит. И вообще помогает не терять структуру, а то девочки от нашей специфики быстро расплываются.
Я решила, что это студийный юмор, и налила себе полстакана.
Треков было одиннадцать.
Никто ничего не скрывал. Первый начинался вступлением, которое я должна была прочитать в микрофон:
Внимание. Это не песня — это вирус нежности. Он милый… и необратимый.
Я сфоткала планшет и скинула Полине: гляди, что я пишу за такие деньги. Полина проржалась и написала, что за такие деньги она бы и не то прочитала.
Дальше шли зубки-мармеладки и лапки-обнимашки, и я, помню, минут пять не могла записать первую строчку, потому что смеялась.
Под этим шёл низкий гул. Его не слышишь ушами — его чувствуешь коленями и рёбрами, как от чужой машины с тонировкой, которая встала рядом на светофоре.
А петь было не надо. В техзадании стояли три сухие строчки — дистанция три-пять сантиметров, метроном не включать, темп ведёт дыхание, референс 60–70 ударов, ЧСС покоя, — а всё остальное было написано вот так:
Согласные не выговаривай, пусть тают. Голос тёплый, как ладонь через свитер. Пой не в микрофон, а кому-нибудь в макушку. Улыбка не на лице, а под грудиной.
Я скринила это Полине пачками. Мы ржали.
Одна строчка была не в тон остальным, посреди списка, тем же шрифтом:
Представь, что тебя уже впустили.
Куда — не написано. Я решила, что копирайтер увлёкся.
Первые недели Игорь ставил мне технику.
— Челюсть разожми. Совсем разожми. Язык положи на дно рта и забудь про него.
— Воздух не толкай. Он сам выйдет, ты только не мешай.
— Не думай слово раньше, чем скажешь. Слышно, когда думаешь.
— И не старайся. Старание слышно сильнее всего остального.
Про улыбку он объяснял дольше всего.
— Ты сейчас улыбаешься лицом. Лицо микрофон не пишет. Надо, чтобы тепло было вот здесь. — Он показал себе на грудину, не касаясь. — Тогда пойдёт.
Я сказала, что могу сыграть, я вообще-то умею.
— Играть нельзя, — сказал он спокойно. — Микрофон слышит. Надо по-настоящему.
Сначала я перед каждым дублем вспоминала что-нибудь тёплое: бабушкину дачу, собаку, дурацкое что-то из детства. Потом вспоминать перестало быть нужно. К концу октября я просто включала это, как включают свет в коридоре.
— Вот, — сказал Игорь. — Молодец, слышно прогресс.
Ещё он правил меня одними и теми же словами, смену за сменой, и я к ним привыкла, как привыкают к «спину прямее» на танцах:
— Вот тут у тебя граница на «с». Убери границу.
— А вот здесь ты держишь. Не держи.
Он сводил на разговорной громкости. В перерыв я снимала наушники, выходила в аппаратную, и трек, от которого у меня только что гудели колени, шёл из мониторов как радио за стенкой. Игорь под него кивал и ел гречку из контейнера. Я садилась рядом.
Начали в сентябре. За окном аппаратной был тополь, потом тополь без листьев, потом мокрый снег на подоконнике снаружи.
Системный блок в углу гудел. Диван в аппаратной был из кожзама, потёртый на подлокотниках. Поролон на стенах кабинки — серый, конусами, из партии, остатки которой лежали в коридоре, перетянутые скотчем, с маркировкой на торце.
Это я к тому, что всё было обыкновенное. Я хочу, чтобы это было понятно: всё было совершенно обыкновенное.
Одиннадцать треков я закрыла к концу октября, за тридцать смен. Мне выписали премию — хорошую, я такой у Артура за три года не видела.
Я долго думала, на что её потратить, и купила электрическое одеяло. Больше ничего не придумалось.
А потом Игорь открыл новое техзадание, и это оказались те же самые одиннадцать треков.
— Так альбомы не пишут, — сказала я. — Прогон, ну два.
— Так это не альбом, — сказал он. — Это кокон. Нужны слои разной инвазивности.
В моём ремесле у всего есть техническое слово, и я не переспросила.
Техзадание следующего слоя не показывали, пока не принят предыдущий. Обычная практика: чтобы исполнитель не тянулся вперёд и не портил то, что пишет сейчас.
Во втором слое формулировки стали другие:
Границу между собой и текстом не оставляй. Ты не рассказываешь про тепло — ты и есть то, о чём поёшь. Пой не слушателю, а из него.
Полине я это уже не скинула.
Не потому что запрещено. Просто пока было смешно, я отправляла, — а тут перестало быть смешно, и я подумала, что ей такое ни к чему. У неё и так был тяжёлый год.
Я до сих пор считаю, что правильно сделала.
— Вот! — сказал Игорь на четвёртом треке. — Вот здесь ты не мешала. Умничка.
Первый раз это случилось на кухне, в начале ноября.
Я стояла с чайником и вдруг поняла, что левая половина кухни — хорошая. Не красивая. Хорошая. Как будто там только что кто-то был добр, и это осталось висеть в воздухе, как запах. Правая половина была обычная. Граница шла точно по шву линолеума, я проверила ногой раза четыре.
И тогда само собой всплыло: он милый… и необратимый.
Смешно уже не было. Почему — я сформулировать не смогла.
Через неделю — аптека на Ткацкой. Не сеть, а именно эта аптека: от неё было тепло ещё с улицы, через витрину. Такая же аптека той же сети через квартал — ничего.
Потом автобус. Не маршрут, а один конкретный автобус с длинной царапиной на второй двери. Я пропустила три других по тому же маршруту. Ничего, автобусы как автобусы.
Потом лестничная площадка между третьим и четвёртым этажом в мамином доме в Бирюлёве, и только когда идёшь вверх. Вниз — обычный подъезд, окурки, объявление про домофон.
Я завела таблицу в заметках. Дата, адрес, время суток, что ела, какой дубль писала накануне, сколько спала. Я умею работать с данными, я на этом собаку съела, когда вела свой канал. Система не складывалась. Совсем.
Единственное, что нашлось: почти все точки укладывались в пятнадцать минут пешком от студии. Кроме двух. Аптека на Ткацкой и мамина площадка в Бирюлёве — они не лезли никуда, ни в радиус, ни во время, ни во что.
Я удалила две строки. Таблица стала аккуратной.
Про всё это я рассказала на студии. Скрывать было нечего, люди хорошие.
Отнеслись серьёзно. Не отмахнулись, не пошутили. Предложили выходной с сохранением оплаты и спросили, не хочу ли я поговорить со специалистом — у них есть по договору, раз в квартал плановый осмотр, и внеплановый тоже можно.
Я взяла два дня. Отоспалась, сходила в кино.
Ничего не изменилось. Кухня как была наполовину хорошая, такой и осталась.
Но меня это перестало занимать — так перестаёшь коситься на родинку, когда врач сказал, что всё в порядке.
Таблицу я больше не открывала.
Полина писала. Я отвечала. Просто про работу больше ничего не рассказывала — а работа к тому времени была всем, что со мной происходило.
Получалось, что мы общались.
Тридцать первого я почистила мандарин и стала ждать. Не чуда — просто чтобы стало чуть ярче, чем вчера.
Не стало.
Я подумала, что это усталость, и пошла в ванную посмотреть, что у меня с лицом.
Лицо улыбалось. Не расплывалось в улыбке, а именно улыбалось — ровно, слабо, не как улыбка. Я попробовала улыбнуться сильнее. Специально, до предела, как в детстве перед зеркалом.
Сильнее не получилось. Щёки заныли, как после долгой смены.
Я доела мандарин и легла спать. Было хорошо.
Второй слой закрыли в начале января, за тридцать пять смен. Премию выписали снова, я её не заметила.
Третий слой был написан уже без метафор.
Тебя должно стать больше, чем тебя. Не оставляй ничего себе на потом, потом не будет. Обними изнутри — не образно. Если захочется остановиться, значит, ты где-то ещё есть: найди это место и погладь.
Я прочитала и подумала, что автор всё-таки странный человек, но задачу ставит понятно. Это была правда: понятнее, чем во втором слое.
На восьмом треке третьего слоя я застряла.
Он назывался «Гимн боевых эмпатов мур-13» и начинался с шёпота:
Внимание: обнаружен новый штамм. Способ передачи — изнутри наружу. Карантин бесполезен: ты уже протёк через собственные стенки. Как варенье сквозь блинчик.
— Убери границу, — говорил Игорь. — Тут держишь. И тут держишь. Уже почти не отделяешься, ты большая молодец. Но пока не то. Давай ещё разок.
Восемнадцать смен. Девятнадцать. Мне ни разу не сказали, что я плохо работаю. Ни разу не помянули сроки, не намекнули, что контора теряет деньги. Каждую смену — что задача непростая и что я иду нормально.
Уйти я могла в любой день, с деньгами и по-хорошему. Наверное, поэтому и не ушла.
Тогда же начал плыть мир.
Сначала поролон. Я прижала его пальцами, и подушечки ушли глубже, чем должны были, — как в подтаявший зефир. Потом системный блок в углу: он не гудел, он чавкал кулером, будто дожёвывал что-то сладкое и не мог справиться. Потом я уронила микрофонный кабель, и он не стукнул. Он мягко шлёпнулся, как сырая сосиска.
Тогда же в перерыв я посмотрела на бутылку и прочитала этикетку заново.
С сентября я ставила точку после второй строки. Так и надо было: «молоко топлёное» — это продукт, а «Эго» снизу — марка, как «Домик в деревне» или «Простоквашино».
Точка стояла после первой.
МОЛОКО .
ТОПЛЁНОЕ
ЭГО
Кто-то в этой конторе неплохо пошутил, и шутка с сентября висела у меня перед носом, а я её не видела.
Я налила себе полстакана.
В текстах я перестала замечать кринж и начала замечать другое. Их там было полно, я просто раньше пролистывала: не держи, пусть уйдут. Не надо бояться, не надо давить. Ничего не делай.
Тем же самым, слово в слово, меня третий месяц правил Игорь. Я подумала, что это удобно: техзадание и метод совпадают, меньше путаницы.
В кабинке, у самого пола, в поролоне были вмятины от пальцев. Чужие. Чуть ниже, чем легли бы мои, — значит, кто-то ниже меня ростом стоял тут и держался. Под стойкой микрофона лежала синяя резинка для волос.
Я спросила между делом, кто писал до меня.
— Марина была, Лена, — сказал Игорь. — Не подошли по тембру. Слушай, прости, я неудачно сформулировал вчера про придыхание, я имел в виду вообще другое.
Ответ меня устроил.
В черновиках лежали их файлы. Марина_сл02_тр03_дубль_41 — сорок один заход, и дальше в папке пусто. Не финал, не сбой. Просто конец нумерации.
У Лены было до третьего слоя, седьмой трек. Я открыла последний её дубль.
Голос был чужой. Совершенно не мой: ниже, с трещинкой, чуть шепелявый на «с». Никакой подмены, никакого фокуса — просто другая девушка читает знакомый текст.
Только он пришёл не в уши.
Он оказался сразу за грудиной — там, где сидит мой собственный голос за секунду до того, как я что-нибудь скажу. Там же, куда Игорь показывал пальцем, объясняя про улыбку. Он шёл по кости, минуя воздух, тем самым путём, которым я четверть века слышала одну себя.
Я сняла наушники. Он не пропал.
В одном месте оказалось двое.
На середине строки Лена перестала читать. Дубль не остановили: ещё четыре минуты шли дыхание, шорох, гул комнаты. По связи никто ничего не сказал.
Я дослушала до конца, потому что это была моя работа.
На следующей смене мне наконец сдали восьмой, и мы пошли дальше. Девятый трек назывался «Сеть любви», и там было:
И снаружи тоже свет — кто-то здесь уже согрет. Пинг — и чувствуешь: они. Те, кто раньше.
Я записала его с двух заходов. А потом слушала свой дубль и не могла определить, кто из нас двоих его сделал. Не потому что голоса были похожи. Просто «кто» перестало быть вопросом, у которого есть ответ.
Стену я заметила в перерыв.
В аппаратной левая стена была хорошая. Правая — обычная. Разница была такая же явная, как между горячим и холодным, и такая же необъяснимая.
Я проверила как нормальный человек. Поролон один и тот же, я сходила в коридор и сверила маркировку на торце рулона. Клей один и тот же, шов проклеен одинаково, я поддела ногтем. За левой стеной — коридор, в коридоре шкаф с бумагами, огнетушитель и календарь за позапрошлый год. Я вышла и потрогала стену с обратной стороны. Стена как стена, крашеная, прохладная.
Я вернулась. От левой было хорошо. От правой — никак.
В третьем треке, который я писала ещё в сентябре, было:
Нет баррикад. И нету стенЫ. Вход в состояние — с той стороны.
Диван я двигала минут двадцать. Он оказался тяжелее, чем выглядел, и я толкала его по сантиметру, чтобы не задрать ковролин. Игорь не обернулся.
А потом было так: я обнаружила себя сидящей на этом диване, прижавшись щекой к поролону, с закрытыми глазами. Я не помнила, как встала, как села, как решила. Просто в какой-то момент я уже сидела так, и в голове, само собой, без всякой мысли, было: мур.
Когда я открыла глаза, я увидела ковролин.
На нём были четыре старые вмятины от ножек. Глубокие, вытертые, с посветлевшим ворсом. Ровно в тех местах, куда я сейчас двинула диван.
Он уже стоял здесь. Кто-то до меня выбрал ту же стену. Левую, а не правую, когда за ней ещё был шкаф с бумагами.
Смена шла три часа, и в середине полагался перерыв, полчаса. Я стала проводить его на этом диване — ложилась и пробовала подремать.
В тот раз не задремалось.
Я лежала с закрытыми глазами и в какой-то момент перестала понимать, где заканчиваюсь. Не размылась — наоборот, стало очень ясно и подробно. Я занимала комнату целиком, до углов, до потолка, вместе с пультом, стойкой, чехлом от гитары и пылью на кожухе монитора. Тело лежало где-то посередине, маленькое и второстепенное, как мачта, на которой держится парус. Мачтой была я. Парусом тоже была я, и парус был сильно больше.
Я открыла глаза и положила ладонь на стену. Потом на обивку дивана. Потом опять на стену. Пока держишься за что-то твёрдое, понятно, где ты, — так я тогда думала, и мне казалось, что это разумно.
Потом я почувствовала Игоря.
Он ещё стоял в коридоре, но это уже происходило внутри меня — как чувствуешь собственную руку за спиной, не глядя на неё. Он поднял ладонь, и я знала, что сейчас будет стук, за секунду до стука.
Он постучал.
Я проверила, что одета — юбка, свитер, всё на месте, — и сказала: заходи.
Он вошёл, и ничего не изменилось. Человека в комнате не прибавилось. Он просто стал ещё одним местом внутри того, чем я была, — как перекладываешь руку с колена на подлокотник и не считаешь это событием.
И я почувствовала его целиком, изнутри, как чувствуют своё.
Внутри было ровно, тепло и очень удобно. Ни одного острого места. Ни одной мысли, которая куда-нибудь торопилась. Он был ровно такой формы, как эта комната. До самых углов, и в углах тоже ничего.
Я поискала в нём девочку с пропуска. Просто из любопытства, ничего плохого я не имела в виду.
Там было тепло.
— Ань, я тебя разбудил? — сказал он. — Прости. Через десять минут пишем.
— Не разбудил, — сказала я. — Иду.
Мне было очень уютно.
Держаться за стену я в тот раз перестала и больше не начинала. Это оказалось лишним.
В марте коридор начали разбирать под вторую аппаратную. Привезли поролон той же партии. Игорь извинялся за дрель.
Третий слой я закрыла в апреле, за полсотни смен.
Четвёртый занял пятнадцать и шёл легко. Готовиться к нему было уже не надо.
Техзадание там было в три строчки:
Тепло держать всегда. Ты уже вся тёплая, солнышко. Просто не переставай.
Слово «солнышко» в производственном документе. Я подумала: ну, творческие люди.
Последний дубль Игорь дослушал до конца, снял руку с мышки и сказал:
— Всё. Не выключается.
Помолчал. И тем же ровным голосом, каким объяснял мне про придыхание, добавил:
— Мур.
Я обрадовалась.
В мае мне предложили допсоглашение. Новая ставка, формулировка — «сопровождение исполнителя в адаптационный период». То есть приёмка: слушать чужие дубли и решать, взят тембр или нет.
Он спросил, как мне удобно с громкостью.
— Погромче, — сказала я.
Он прибавил и больше никогда не убавлял.
Один раз, уже летом, он сказал единственную за всё время фразу не про работу:
— С тобой что-то не так, Ань. В хорошем смысле.
И тут же извинился, что коряво сформулировал.
Я не спросила, что он имел в виду. Я расплылась ровно там же, где Марина и Лена, — я потом сверяла по номерам дублей, — и просто не остановилась. Не потому что была крепче. Просто во мне что-то было подключено не так, и никто, включая меня, не знал что.
Мой восьмой третьего слоя положили в мастер-папку. Дальше всех девочек сводили по нему.
Отработав год, я получила долгосрочный контракт. Всё белое, ставка выше. Для банка идеальная история.
Я села считать. Всё сходилось: однушка, платёж комфортный, взнос лежал.
Потом повернула голову к стене.
А зачем. Тут поролон такой тёплый.
Одобрение я потом получила, по привычке. На просмотр не поехала.
Дальше время потеряло зерно.
Была осень. Потом зима, потом опять что-то. Я плохо помню порядок.
Той осенью я зачем-то открыла таблицу. Последняя запись была за ноябрь, годовой давности. Пятна никуда не делись — просто отличать хорошие места от обычных стало не по чему.
Девочек было, кажется, шесть. Или семь. Одна дошла до второго слоя, остальные меньше. В общей папке лежал незаполненный акт приёма-передачи на фамилию, которой я не знала.
Дубли мне можно было не дослушивать. Я знала про них раньше, чем они начинали, — так же, как знаешь, что сейчас чихнёшь. Но я всё равно дослушивала: это была работа, и её надо было делать по правилам.
Правила я им говорила теми же словами, что и мне когда-то. Других бы и не подошло — тут вообще нет других слов.
— Убери границу. Вот здесь держишь, не держи. Молодец, слышно прогресс.
Я к ним ко всем очень хорошо относилась.
Та, что дошла до второго слоя, начала уходить прямо на смене. Голос ровно шёл, а потом перестал быть чьим-то. Я нажала связь и сказала мягко:
— Задача непростая, у всех не сразу. Ты идёшь нормально. Давай ещё разок.
Потом зашла к ней в кабинку и подержала её за руку. Она успокоилась за минуту.
Я хорошо делала свою работу.
Однажды, глядя на пропуск Игоря, я сообразила, что снимку столько же лет, сколько он тут работает. Четырнадцать. Значит, девочке сейчас двадцать.
В углу аппаратной стоял чехол от гитары. Я спросила — он ответил охотно, подробно, с датами и названиями. За ответом ничего не было.
Из здания в смену он не выходил ни разу. И ни разу ни к кому не подошёл ближе чем на два шага: кружку ставил на край стола, а не в руку.
Артур пришёл вскоре после контракта.
Он ввалился в аппаратную привычно шумно — и осёкся, увидев меня. Я не выглядела измученной. Я выглядела гладкой.
— Ань. Я всё понял. Я был мразью, я тебя дожимал, я знаю. Возвращайся — свой проект ведёшь сама, я не лезу. Долги закрою, все. Пацанское слово.
Долгов не было уже год. Я не стала говорить.
Он не врал. Он никогда не врал.
И мне было его очень жалко. Он весь был из твёрдого — плечи, челюсть, слово, — и всё это ему было тяжело таскать, и он даже не догадывался, что это можно снять.
— Артур, ты зовёшь не ту, — сказала я. — Я за год стала другая. Я не уверена, что тебе такая нужна, правда не уверена. Ты сначала послушай, что я теперь. А потом решай.
Я говорила честно. Так и надо перед серьёзным решением.
Он усмехнулся: — Валяй. Показывай свою психоделику.
Я поставила седьмой, третий слой. Не наугад и не в отместку — я к тому времени умела подбирать. Восьмой был бы про него самого, а такому человеку нельзя про него самого. Седьмой был про среду:
Любая твёрдость, попадая в этот радиус, устаёт быть формой… и просто поёт.
Он сел на диван. На тот самый, у левой стены — я сама туда его когда-то подвинула, я отдала ему хорошее место.
Игорь пустил звук в комнату, из мониторов, и остался работать.
Первые пятнадцать минут Артур разглядывал потолок. На восемнадцатой начал раздражаться — дёрнул воротник, поменял позу, поменял ещё раз. На двадцатой встал. Сел обратно. Опять встал.
— Выключи, — сказал он, и голос был не его. — Ань. Выключи, я серьёзно.
Я встала и выключила.
Стало тихо. Гудел системный блок, во дворе кто-то заводил машину и никак не мог завести.
Артур моргнул и как будто собрался. Секунду было похоже, что сейчас встанет, скажет что-нибудь грубое и уйдёт.
Потом это прошло само. Без всякого звука.
Он шагнул к двери и не дошёл — на середине комнаты забыл зачем. Рука осталась висеть в воздухе. Потом колени сложились, и он сел на ковролин у левой стены.
Я подошла и села рядом. Взяла его за руку.
Рука была холодная. Через минуту она перестала быть холодной.
Его сразу отпустило: пальцы перестали цепляться за ковролин, дыхание выровнялось и стало реже. Я обрадовалась, что помогает.
— Не держи, — сказала я. — Тебе больно, пока ты держишь. Просто отдохни.
Игорь не обернулся ни разу. Сходил за кружкой и поставил её на край стола.
У меня зазвонил телефон, и я на секунду отпустила его ладонь, чтобы сбросить.
И он собрал одно слово. Своим голосом, тяжёлым и внятным, как раньше:
— Ань.
Я обрадовалась и взяла его руку обратно — он же заговорил, значит, приходит в себя.
Следующее слово оборвалось на середине.
Он лёг на бок, поджал колени и поднял свободную руку. Стал смотреть на свои пальцы. Поворачивал ладонь и смотрел, как она поворачивается.
Ему было хорошо. У меня отлегло.
Телефон Артура лежал на ковролине экраном вверх. Письмо трёхдневной давности, с корпоративной подписью: «Здравствуйте, Артур Валерьевич. Ваша подопечная сотрудничает с нашей студией. Мы были бы рады обсудить условия перехода прав. Ждём вас в любой вечер, кроме воскресенья».
Значит, его позвали. Я подумала, что это хорошо: значит, всё сложилось само.
Я вытянула ноги и по старой памяти попробовала упереться ступнями в стену. Найти твёрдое, напрячь мышцы, оттолкнуться.
Стены не было. Поролон принял мои ступни и тихо дышал, обхватывая их сладковатым теплом, и упереться было не во что и незачем.
Руку его я не отпускала.
Катя вышла зимой.
Двадцать один год, коротко стриженная, куртка не по погоде. Я показала ей, где вешать куртку и где кулер, и сказала:
— Не бойся, тут хорошо. Тут все хорошие.
Она села к планшету, прочитала первые строчки и фыркнула:
Внимание. Это не песня — это вирус нежности. Он милый… и необратимый.
— Господи, — сказала она. — Кто это вообще писал?
Я улыбнулась. Поставила на пульт тарелку с песочным печеньем и стеклянную бутылку.
— Попей, Кать. Горло размягчит. И вообще помогает не терять структуру, а то девочки от нашей специфики быстро расплываются.
Катя усмехнулась.
Решила, что это студийный юмор.








